Ей в ту минуту казалось, что от нее требуют невозможного, а между тем в тот же вечер, явившись к своей госпоже, когда она уже лежала в постели, среди опустевшего покоя, из которого вся обстановка была вывезена в новое помещение, пышно наименованное не домом, а дворцом, пани Стишинская с сияющим от счастья лицом подала ей пачку писем, перевязанных розовой лентой, которую ей удалось получить от несчастного отринутого Мелиссино. Ее не расспрашивали, какими чудесами красноречия добилась она этой жертвы. Княжна, не разжимая губ и не поднимая на нее глаз, чтобы, может быть, не выдать засверкавшей в них радости, развязала пачку, пересчитала письма, рассыпавшиеся по одеялу, и, приказав зажечь дрова в камине, долго не спускала глаз с пламени, пожиравшего один за другим листки толстой синеватой золотообрезной бумаги, которые она передавала своей наперснице для сожжения.
— Ваше сиятельство, может быть, желаете узнать, что я сказала графу и что он мне ответил прежде, чем передать сокровище, с которым он никогда не расставался и которое носил на груди с мощами св. Терезы, кусочком от гроба Господня и прочими реликвиями? — не вытерпела, чтоб не спросить, словоохотливая полька, приблизившись к кровати своей госпожи, когда последние искры, пробегавшие по черному пеплу, оставшемуся от любовных излияний княжны, потухли.
— Для чего? Меня это вовсе не интересует, — холодно возразила последняя. — Дайте мне мою книгу, придвиньте ко мне свечу и идите себе спать, — прибавила она с облегченным сердцем, вытягивая свое молодое красивое тело на пуховиках. — О награде, обещанной вам, я не забуду, не беспокойтесь, — прибавила она, уступая потребности излить ощущаемое ею удовольствие и на ту, которая способствовала ее успокоению.
Лизавета Касимовна не виделась с матерью с тех пор, как после падения Меншиковых ездила в дом Долгоруковых, чтобы узнать, не пострадала ли она вместе со своими покровителями, и чтобы попытаться выпутать ее из беды. Но опасения эти, как мы видели, оказались излишними, и, убедившись, что мать ее не только не пострадала, но даже извлекла для себя выгоду из чужого несчастья, Лизавета вернулась во дворец, до глубины души возмущенная переходом ее в папизм из православия, и объявила цесаревне, что все между нею и той, которой она обязана жизнью, кончено, и навсегда. Всегда были они чужды друг другу душой, а уж теперь последняя связь, существовавшая между ними, порвалась.
— Да ты ей больше и не нужна, — заметила на это цесаревна. — Человек, который с легким сердцем бросает друзей в минуту несчастья, чтобы примкнуть к их злейшим врагам, никогда не пропадет и всегда сумеет извлечь себе выгоду из чужого горя, а равно из чужих радостей.
— Одного прошу я у Бога — никогда с нею больше не встречаться.
— Не беспокойся, мы долго ничего про нее не услышим, — возразила цесаревна. — Долгоруковы не выпустят власти из рук так легко, как Меншиковы.
Однако месяцев через пять, в начале рождественского поста, который цесаревна намеревалась провести в деревне, куда уж давно уехал Шубин и откуда писал восторженные письма с описанием прелестей зимы вдали от Москвы, умоляя свою царственную возлюбленную ускорить свой приезд, Лизавете Касимовне в один морозный и ненастный вечер, когда она уже готовила своей госпоже на ночь постель, пришли доложить, что к ней приехала ее мать и непременно желает ее видеть.
Посещение это, да еще в такое время, так ее удивило, что, прежде чем пройти к себе, она явилась к цесаревне и, объявив ей о неприятном визите, спросила:
— Не отказать ли в приеме пани Стишинской под предлогом позднего времени и недосуга? Можно ей послать сказать, что я у вашего высочества и не могу ее принять…
Но ей не дали договорить.
— Зачем? Напротив, ты должна ее видеть. Она, может быть, явилась по приказанию Долгоруковых… Пожалуйста, ступай к ней и постарайся быть с нею полюбезнее, чтобы она побольше тебе рассказала про то, что там делается, правда ли, что им уже удалось просватать княжну Катерину за царя, и когда думают сыграть свадьбу. От нашего проданного немцам духовенства всего станется: оно из страха и корысти готово разрешить обвенчать грудного ребенка со старухой! — вскричала с волнением цесаревна. — И как бы ни было поздно, приди ко мне, когда ты ее проводишь! — закричала она вслед удалявшейся камер-юнгфере.
Лизавета прошла в свою комнату, где застала пани Стишинскую, расположившуюся с комфортом, как у себя дома. Она сняла с себя нарядную шляку, приказала затопить камин и грелась у огня, вытянув ножки в ажурных шелковых чулках и в атласных светлых башмачках на высоких каблуках.