Наконец, все кушанье было съедено и все вино выпито. Пани Стишинская, пошатываясь, поднялась с места и собралась уезжать домой в довольно-таки смутном душевном настроении, так что, когда она проснулась на следующее утро и стала припоминать разговор с дочерью, то никак не могла решить: как именно приняла она ее советы — обещала ли с благодарностью им последовать или с негодованием их отвергла? То ей казалось, что ей удалось ее убедить в собственной пользе, то навертывались на память такие слова, из которых можно было заключить, что Лизавета, какой была непрактичной дурой, такой и осталась.
Однако это ей не помешало самым успокоительным образом отвечать княжне Долгоруковой о результате своего посещения дочери и, наболтавши ей все, что взбрело на ум, оставить ее в убеждении, что желание ее будет исполнено: цесаревне так красноречиво объяснят необходимость удалиться от света, что она поймет, что другого выхода для нее не остается.
Впрочем, счастье так улыбалось княжне Катерине, что она готова была поверить всему, что только подтверждало ее в убеждении, что все желания ее должны исполняться и что нет такого человека на свете, который отважился бы ей не повиноваться.
Могущество Долгоруковых возрастало со дня на день, и с каждым днем вести об их деяниях, долетая до убежища, в котором цесаревна скрывала свое негодование, обиду и отчаяние, а приближенные ее свой страх и опасения за нее и за себя, — вести эти наполняли здесь души ужасом и мучительной тревогой. Как ни крепилась хозяйка дворца, прятавшегося за высокими, покрытыми густым инеем деревьями густого парка, как ни старалась казаться спокойной и беззаботной, однако стоило только на нее взглянуть, чтоб догадаться, как плохо почивает она по ночам, какими страшными предчувствиями томится ее сердце и как угасают одна за другой светлые надежды, которым она предавалась еще так недавно, невзирая на неудачи и разочарования, преследовавшие ее без устали третий год. А между тем партия ее продолжала разрастаться по всему царству, и если бы она только могла знать, какое великое множество людей к ней льнут душой как к единственному спасению России, сколькие молятся за нее, чтоб Господь укрепил ее сердце в испытаниях и умудрил бы ее на избежание опасностей, которыми она окружена, — как обрадовалась бы она, как воспрянула бы в ней уверенность в торжестве ее заветнейшей мечты — царствовать над народом, столь ей близким и так нежно, так беззаветно ею любимым!
Но она этого не могла знать. Только изредка и смутно, как отдаленное глухое эхо, долетал до нее отзвук народной молвы, не перестававшей называть ее законной императрицей, всякими неправдами отстраненной от отцовского престола до тех пор, пока не восторжествует святая правда над лукавством и ложью.
А между тем враги дочери Петра Великого совсем обнаглели. Ее встречали такими оскорблениями при дворе, что она совсем перестала туда ездить и избегала показываться в Москве, чтоб не усиливать глухой смуты в преданном ей народе и не подвергать еще большему гонению своих приверженцев. Но это не спасло ее от гнилых слухов, отовсюду слетавшихся к ней.
Не было, кажется, ни единого уголка в России, где бы не интересовались каждым ее шагом и словом, а также каждым движением ненавистных временщиков, самозванно вершивших судьбы государства.
Рассказы про Долгоруковых и их присных превращались в чудовищные легенды, и не было человека, который не был бы убежден, что княжна Катерина, царская невеста, давно уж продала свою душу черту за искусство привораживать государя, из которого она делает все, что хочет. На Крещение он при всем народе проехался по городу на водосвятие, стоя на запятках ее саней, как лакей!
Во дворце цесаревны все пришли в негодование от этого известия и долго не хотели ему верить, но подтверждения сыпались со всех сторон; нашлись люди, нарочно приехавшие сюда, чтоб рассказать подробности позорного события, которому они были свидетелями, и пришлось убедиться в том, что наглость Долгоруковых не имеет границ. То, что еще вчера казалось невозможным, оказывалось сегодня свершившимся фактом.
А на другой день, когда все еще находились под впечатлением постыдной уступчивости царя, пронесся слух о его болезни, и в первую минуту весть эта никакого особенного впечатления не произвела.
— Что же тут мудреного, что он простудился? — заметила Мавра Егоровна, когда про это заговорили в покоях цесаревны, — русские цари на запятках стоять не привыкли: продуло его, верно, бедного.