Колчак не отпирался, не юлил, не пытался отречься от своих убеждений, не предавал тех, кому служил, и тех, кто был с ним рядом в этой великой, полной риска и безумия попытке противостоять революционной буре; не изощрялся в стремлении запутать следствие и пустить его по ложному пути, дабы отвести от себя мучительную кару. Так мог вести себя человек высокой нравственной силы, незыблемо убежденный в своей правоте, не сваливающий свою вину на других, не пытающийся вымолить себе снисхождение. Каждый день и каждая ночь допроса были для него очередной ступенькой на эшафот, хотя революция в лице большевиков изобрела для него другую казнь — возможно, менее мучительную, но ничуть не менее жестокую.
И хотя Тухачевский, вчитываясь в каждую страницу, каждую строку и даже в каждое слово этих протоколов, изредка находил в ответах Колчака неточности и даже сознательное лукавство, стремление самое главное событие, связанное с его восхождением на вершину власти, толковать в свою пользу, — это не умаляло смелости, мужества и честности адмирала.
Лукавство же Колчака состояло в том, что он попытался изобразить то, что произошло на самом деле (а произошло то, что союзники привезли адмирала и с помощью своих русских марионеток вознесли его на пост верховного правителя Сибири), как некую фатальную случайность, попытался воссоздать события так, будто едва ли не вопреки своей воле и желанию он согласился занять эту должность, которая стала для него роковой. Колчак сознательно пригасил, если не скрыл закулисную сторону военного переворота и то, что так называемое заседание Совета министров в Омске было не более чем заранее заготовленной инсценировкой, финал которой был также заранее предрешен.
Но все это, даже вместе взятое, не меняло у Тухачевского представления о Колчаке как о русском патриоте, который обладал твердыми убеждениями, прямо противоположными убеждениям большевиков, искренне,
И потому Тухачевский, размышляя о Колчаке, о его недолгой, но полной трагизма жизни, не мог не испытывать чувство странной зависти к нему, не мог не гордиться тем, что побеждал на поле брани не ничтожество, а сильного, умного и честного противника.
Закончив чтение документов, доносивших сейчас до него, пусть и в препарированном чиновниками виде, исповедь Колчака, Тухачевский не мог отделаться от мучительного вопроса, который он, как ни старался изгнать его из своей памяти, настойчиво и беспощадно сверлил его мозг: «А как ты, командарм Тухачевский, окажись в положении адмирала Колчака, повел бы себя на допросах, зная, что уже стоишь на финише жизни? Как бы ты?!» И он вынужден был отвечать самому себе так, как обязаны отвечать люди, не считающие себя трусами и не желающие, чтобы общество зачислило их в разряд трусов.
Он ответил себе, что повел бы себя не менее достойно, чем вел адмирал Колчак.
14
Несмотря на то что любовное свидание Тухачевского с Зинаидой Аркадьевной Тугариновой было обставлено с соблюдением всех возможных мер конспирации, слух о нем молниеносно достиг высоких кабинетов на Лубянке.
О том, что Тухачевский «влип», попавшись на очередную любовную приманку, Ворошилов узнал не сразу. И потому телефонный звонок, прозвучавший в его кабинете, едва он прибыл на службу, был для него неожиданным.
Недовольный ранним звонком, нарком неохотно взял трубку. «Трезвонят, понимаешь, ни свет ни заря, сесть в кресло не дают», — раздраженно подумал он, и тут же в трубке отчетливо прозвучал слащавый и как бы просительный голос Генриха Ягоды.
Ворошилов гневно поморщился: он терпеть не мог этого пронырливого, вездесущего и нагловатого сыщика, неустанно плетущего интриги и ведущего нескончаемую тайную игру на самом верху. Ворошилов не верил ни одному его слову и все, что говорил Ягода, воспринимал с точностью до наоборот. И сейчас ему страсть как захотелось отшвырнуть трубку, чтобы не слышать этого вкрадчивого голоса, в котором сквозь дозированную с аптекарской точностью лесть проглядывала мягкая, но мертвая хватка главного чекиста. Но разве он, Ворошилов, мог позволить себе пренебрежительное отношение к этому типу? Ты, Ворошилов, нарком, и он, Ягода, нарком, куда денешься, да и по числу визитов к Хозяину он, Ягода, тебя, Ворошилова, давно уже переплюнул — попробуй, проигнорируй этого бывшего фармацевта — тебя самого могут проигнорировать. Конечно, ты, Ворошилов, член Политбюро, а он, Ягода, никакой не член, а просто председатель ОГПУ, но на чаше сталинских весов — гирьки особого свойства, и поди предугадай, как они себя поведут, когда на этих весах начнет взвешивать сам вождь. И еще неизвестно, кто кого в тот или иной момент перетянет — Политбюро ОГПУ или ОГПУ Политбюро!
И потому Ворошилов, сдерживая закипавшую в груди неприязнь и даже ненависть к Ягоде, тем не менее ответил на его почти ласковое приветствие по возможности дружелюбно.
— Здравствуй, Генрих, что это тебе с раннего утра неймется? Бессонница одолела?