Я уехала на каникулы к папе с мамой. Это были короткие зимние каникулы – после первого семестра. Возвратилась 6 февраля. Все было тихо и спокойно. Наступил март – умер Сталин. Конечно, я, как и все студенты, плакала, горевала. Но не могу сказать, чтобы я уж очень сильно страдала, – я видела на войне, как умирали люди, и давно поняла, что человек смертен. «Сталин умер, но дело его живет!» – звучали заклинания на всех собраниях. В стране шла истерия по поводу «кремлевских врачей-вредителей», «сионистских наймитов». Героиней на час стала доносчица-шизофреничка Тимашук. И в нашем институте нашлись «деятели», которые посчитали своим долгом включиться в эту кампанию: дело Сталина продолжало жить.
В институте пошли разговоры по поводу моих «странных» политических склонностей и привязанностей. Вспоминали, где и что я сказала, как вызывающе легкомысленно вела себя на каком-то страшно важном мероприятии. Вокруг меня создавалась атмосфера недоброжелательности, иные вчерашние друзья обходили меня стороной.
И вот на вторую половину марта назначается комсомольское собрание для обсуждения моего персонального дела. За всю войну я никогда и нигде не услышала ничего такого, что дало бы мне основание подумать, что я в чем-то ущербна. А тут… Я не понимала: на фронте меня любили раненые, ко мне хорошо относился медперсонал, и никому не было дела до того, как звучит моя фамилия. Тот парень, Медведев, кстати, оказался никудышным, никчемным – он сладострастно раздувал пустяковый конфликт, увидев в нем повод привлечь к себе внимание.
Это общеинститутское комсомольское собрание я забыть не могу. Уже и комсомола нет, а я все его помню. Мне инкриминировали странные вещи. Оказывается, на первом курсе я отказалась танцевать с Ваней Марушко, потому что от него «пахнет деревней». «Деревня пахнет хлебом, товарищи!» – восклицал один из ораторов. Не буду перечислять другие «обвинения» – противно. Коллективно «гоняли ведьму», а роль ведьмы досталась мне. Аспирант, которого я до этого и не видела, призывал: «Мы должны быть бдительными, товарищи! Вот и в университете раскрыли сионистскую организацию!» Назывались и другие вузы. Какое отношение это имело ко мне, я не представляла. Как позже выяснилось, никаких сионистских организаций нигде не было и в помине. Но некоторые вузы Киева уже захлестнула волна антисемитской истерии. В немилость попадали даже студенты, русские и украинцы по национальности, за то, что женились на студентках-еврейках. Их, оказывается, «завлекли», «вовлекли» и т. д.
Меня «молотили» до трех часов ночи. Наконец поднялся мой однокурсник Борис Кадаколович – по-моему, белорус. Он сказал:
– Ребята, вы что, с ума посходили? Она же все годы с нами училась, что мы, не знаем ее? О чем вы говорите, что вы ее затюкали?
Но это был голос одиночки. Я впервые видела, как еще вчера нормальные люди теряют здравый смысл, впадают в истерию, «разоблачают» и изничтожают человека. Зачем? Почему?
По всей стране шла охота на «сионистов» и «безродных космополитов», и наиболее ретивые в Киеве не желали остаться в стороне. Я не знаю, не помню, был ли на собрании Медведев, которого я наградила оплеухой. Про него все забыли, как и о первопричине моего «персонального дела».
Собрание закончилось в три часа ночи. Оно постановило исключить меня из комсомола и просить дирекцию исключить из института. Слава богу, на советском «дворе» был не тридцать седьмой год, потому что за таким решением тогда автоматически следовали репрессии – лагеря и смерть. Но я была готова ко всему…
Я вышла на улицу – была густая, мрачная мартовская ночь, город спал, горели лишь редкие уличные фонари, и изредка проносились машины. Шла в одиночестве, совершенно убитая, к себе на Красноармейскую и думала: «Что мне делать?» Решила: если меня исключат из института, я покончу счеты с этой жизнью. И я знала, что сделаю это.
В парадном подъезде моего дома вдруг увидела комсорга нашего курса. Он ждал меня, чтобы объяснить, что иначе он не мог поступить. Я не стала с ним разговаривать. У меня не было сил выслушивать его сбивчивый лепет. И сейчас помню, как жалко он выглядел.
Дома вновь вспоминала, что говорили на этом собрании в большом зале, где собрались комсомольцы всего института. Я не могла понять: как за пощечиной хулигану могло забыться то, что я воевала, защищала Родину? Всеобщая истерия – страшная вещь. Выдержать этот «показательный процесс», судилище и остаться здоровой, грубо говоря, не свихнуться – это было непросто. Я выдержала, потому что буквально на следующий день ко мне пришла неожиданная помощь.
Я встала, как всегда, рано, надо было идти на занятия – меня пока еще не исключили. Была так измолочена, так побита, что потребовалось собрать все свои силы, чтобы пойти в институт. Вошла в аудиторию, ни на кого не глядя. Жуткая ситуация… Никто со мной не разговаривал, я – чужачка, меня уже определили во «враги». Мелькнула даже мысль – а вдруг кто-нибудь из заклятых «активистов» спросит: «А ты что здесь делаешь?» Я была готова ко всему.