Один голос, полузабытый и давний, казалось, говорил: «Милая вы и светлая, зачем вы сюда приехали? Вы погибнете в тупости и мерзости, как погибаю здесь я!» А другой голос, беспощадный и жестокий, борол первое чувство добра и нежности: «Ишь ты, стерва очкастая! Вырядилась в пух и перья… презираю тебя!» Рядом с этой роскошной птицей, залетевшей в пинежские края, он чувствовал себя общипанным воробьем. И потому ерошил свои крылья… Вознесенскому, который сознавал в душе ущербность жизни своей, хотелось одновременно избить эту женщину и приласкать ее!
И когда госпожа Эльяшева, наморщив свой прямой носик, сказала: «Фу, как пахнет! Наверное, крыса под полом сдохла… Вы уж извините», — он ответил ей, быстро и радостно:
— Нет, это не крыса сдохла — это у меня так ноги потеют! Эльяшева снова вздернула бровь.
Пенсне качалось на шнурке, задевая на груди женщины тонкие батистовые кружева, взбитые пышно, как сливки. Под заплатанный локоть уездного секретаря она совала новые бумаги, говоря:
— Вот еще акт… Его, кажется, надо проводить через губернскую палату?.. А ноги следует мыть…
— Что ж, попробуем. И ноги вымоем, и акты проведем. Эка важность!
Глаза их нечаянно встретились, и он вдруг смутился, поджав под себя колени в вытертых штанах.
— Ну, ладно. Идти мне надо, — произнес мрачно, но уйти почему-то не мог. Сидел, перебирал подсунутые акты, смотрел в окно, где чернели распаренные весенним солнцем крыши города.
— А палата медлить не станет? — спросила госпожа Эльяшева, закуривая длинную папироску, чему опять немало подивился Вознесенский. — Как вы думаете?
— Да кто их знает, — ответил секретарь уклончиво. — Если бы это у нас, в Пинеге, мы бы постарались. А ведь там, в Архангельске, чиновники не те… Они любят тянуть.
Помолчали.
— Если бы у нас, — повторил Вознесенский, — а то ведь… И не уходил, размякший и оробевший с чего-то, нес чепуху:
— Сами ведь знаете: чиновники… они этим и живут только… Госпожа Эльяшева вдруг заговорила резко, голос ее срывался в раздражении:
— Знаю, все знаю, — сказала она, раскрывая ридикюль. — Вам просто нужна взятка… Вот — берите и уходите.
Свет померк в глазах пинежского секретаря:
— Что-о? Мне взятка? Это
Толкнув животом конторский стол, он встал. Смачно плюнул в сунутую ему ассигнацию и, скомкав деньги, швырнул их прямо в голубые, как весеннее небо, глаза горкушинской наследницы.
Глухо зарычал, словно обложенный собаками медведь, выбил ногой дверь конторы — выскочил на крыльцо.
А навстречу ему — Стесняев (при брошке и при галстуке):
— Аполлон Касьяныч, что с вами?
Аполлон Касьяныч, недолго думая, тресь — в ухо его. Стесняев так и врезался в землю.
— У-убью, стерррва!..
Разорвал на себе мундир. Колотил по головам разбегавшихся мужиков, орал так, что весь город слышал:
— Сволочь… я к ней… чистая, святая… а она — червонец мне в рыло!.. За что?
С разбегу ввалился в трактир, гаркнул:
— Петрушка! Наливай…
Зубы стучали о края стакана. Вышел. Липкая грязь хватала его за ноги. Стены дома толкали секретаря в разные стороны. Земля вставала на дыбы и больно била его по голове.
— За что? — пьяно спрашивал он прохожих. — За что?.. Добрался до своего дома. Дернул дверь, и она упала на него, разом сорванная с петель. Отшвырнул дверь в сторону, схватил графин. Сосал из горлышка — до самого дна, пока в рот не полезла рыжая грязь пороха.
— Червонец мне, да? — спросил Вознесенский
Весь день пил и бушевал уездный секретарь, пока не собралась толпа, падкая до всяких скандалов (что ни говори, а все — пища для ума!). Нашлись в толпе смельчаки: сняли ремни с животов своих, бросились на штурм — внутрь секретарского дома.
Вернулись обратно как после битвы, растрепанные и окровавленные; парни хвастались перед девками:
— Ну и здоров, бугай… Едва связали!
Любопытные заглядывали в окна и видели, как на полу, опутанный ремнями, извивался уездный секретарь, белела на губах его пена бессильного бешенства.
А вечером, когда разошелся народ, к дому Вознесенского тихо подошла горкушинская наследница, спросила фельдшера:
— Что с ним?
— В горячку бросило… Допился, кошкин сын! Я уж не раз говорил: «Ты выпей и закуси!» Куда там… Выпьет и не закусит!
Екатерина Ивановна Эльяшева вошла в разгромленную комнату.
Вознесенский лежал уже на кровати, но еще связанный.
Был он тих и покорен. Смотрел на нее — мученически.
Женщина стянула перчатку, положила на его воспаленный лоб свою прохладную руку.
— Простите меня, — сказала шепотом. — Я думала, что вы — как и все чиновники. Я ведь не знала еще… мне стыдно…
Вознесенский вдруг заскогортал зубами и целый час рыдал, как младенец. А она, распутывая жесткие путы на его руках, вытирала ему слезы и просила:
— Простите меня… ну, простите же…
Отшумели зимние ветры, осели книзу талые сугробы, поломало лед на реке, и встречались они теперь, обновленные быстрой весной и любовью своею, что была незаметна чужому глазу.