«Осень! Осень!.. Как сейчас вижу эти однокрасочные мрачные дни, в которых как бы несётся тревога с хмурого утра до тёмной неприветливой ночи. Для меня – всё в ней скорбно! Вот стою у окна своей детской, оглядываю длинный, широкий двор и чувствую печаль и в ветре и в дожде, и кажется, что непроницаемые тучи не то стоят, не то движутся покорно терпеливо, словно труднобольные. Отовсюду мне слышатся вздыхания, ропот. Струи дождя, точно длинные змеи, падают во двор, расползаются по земле, бьют голубей на голубятне…»
Семен Соломонович Юшкевич
«Море уже было близко: мы были у преддверия труда. Народу становилось всё больше. Мастеровые, рабочие, чернорабочие подёнщики – суетились повсюду, каждый занятый своим делом, и дело подвигалось, несмотря на горячее пылавшее солнце, которое невыносимо жгло. Потом мы вдруг попали в полосу адского стука, шедшего из здания, где чинились пароходы, и нам казалось, что ради шутки сотни мальчиков бьют молотками по железным листам. Навстречу нам плелись биндюги, нагруженные камнем, и подле них, босые, с расстёгнутыми воротами рубах, шли погонщики, опустив глаза. Чуть быстрее бежали повозки с пшеницей, и их с криком догоняли извозчики. Справа и слева поднимались горы леса, кирпича, угля, а торговцы под зонтиками лениво дремали поджидая покупателей…»
«Мы становимся невидимыми, но я всё-таки со страху оглядываюсь и держу Колю крепко за руку. Заяц, потеряв следы, вдруг выскочил на дорогу, стал её обнюхивать и, не находя нас, скрылся в чаще деревьев. Вот и конец леса… Перед нами широкая, безбрежная равнина, поросшая высокой и густой травой. Воздух не прозрачный, а голубоватый, и птицы, летающие в нём, тоже голубые. Я вскрикиваю от восторга. В левой стороне, совсем уже близко, лежит та цепь гор, которая видна с нашей площадки, и Коля указывает мне на таинственный белый домик…»
«С утра начался дождь, и напрасно я умолял небо сжалиться над нами. Тучи были толстые, свинцовые, рыхлые, и не могли не пролиться. Ветра не было. В детской, несмотря на утро, держалась темнота. Углы казались синими от теней, и в синеве этой ползали и слабо перелетали больные мухи. Коля с палочкой в руке, похожий на волшебника, стоял подле стенной карты, изукрашенной по краям моими рисунками, и говорил однообразным голосом…»
«Теперь наступила нелепость, бестолковость… Какой-то вихрь и страсть! Всё в восторге, как будто я мчался к чему-то прекрасному, страшно желанному, и хотел продлить путь, чтобы дольше упиться наслаждением, я как во сне делал всё неважное, что от меня требовали, и истинно жил лишь мыслью об Алёше. По целым часам я разговаривал с Колей о Настеньке с таким жаром, будто и в самом деле любил её, – может быть и любил: разве я понимал, что со мной происходит?»
«Перед нами стоял оборванный, босой мальчик, поразительно худой, но чистенький, с удивительно нежным лицом, заострённым книзу. У него были большие чёрные глаза с длинными ресницами. Губы были бескровны, а цвет всего лица напоминал свежий воск. Всего же удивительнее в нём был его голос…»
«Странный Мальчик медленно повернул голову, будто она была теперь так тяжела, что не поддавалась его усилиям. Глаза были полузакрыты. Что-то блаженное неземное лежало в его улыбке…»
«Что-то новое, никогда неизведанное, переживал я в это время. Странная грусть, неясный страх волновали мою душу; ночью мне снились дурные сны, – а днём, на горе, уединившись, я плакал подолгу. Вечера холодные и неуютные, с уродливыми тенями, были невыносимы и давили, как кошмар. Какие-то долгие разговоры доносились из столовой, где сидели отец, мать, бабушка, и голоса их казались чужими; бесшумно, как призрак, ступала Маша, и звуки от её босых ног по полу казались тайной и пугали…»
Александр Александрович Черкасов
«Я вздрогнул. Красный Монах?!. Так вот почему это имя с ужасом произносилось в нашем царстве. Никто не видел этой злой силы, но всякий знал о её существовании. Каждый день сотни людей исчезали из нашего царства, и никогда нельзя было открыть, кто их уносил… Учитель знал и молчал…»
«Жестокое наказание, которому мы подверглись, было скоро забыто. И я, и Коля после примирения простили отцу, Стёпе и даже злому мельнику – и опять зажили прежней жизнью, полной для нас интереса даже в трудные минуты. Совершенному забвению помогло ещё то обстоятельство, что отец прохворал несколько дней после происшедшего с нами, и страх матери, не отходившей от него, заразительно подействовал и на нас. В эти дни мы гораздо реже выходили из дома и, подчинившись общему настроению, разговаривали шёпотом, ходили на цыпочках и больше просиживали в своей комнате, со страхом спрашивая себя, – чем всё это кончится…»
«Как забрызганные кровью виднеются вдали вишнёвые деревья и так необычно красивы своими ветвями, ушедшими вширь. Внизу, из длинного ряда кустов, лукаво выглядывает твёрдый крыжовник зелёными глазами своими и как бы вытягивается, чтобы дать себя отведать. Бежит смородина мимо взора, собравшись в миниатюрные кисти красного винограда, и руки невольно сами тянутся к ней…»
пїЅпїЅпїЅпїЅ пїЅпїЅпїЅпїЅпїЅпїЅ
«Мальчик любил мать. И она любила его страстно. Но ничего толкового из этой любви не получалось.Впрочем, с матерью вообще было трудно, и мальчик уже притерпелся к выбоинам и ухабам ее характера. Ею правило настроение, поэтому раз пять на день менялась генеральная линия их жизни…»
Дина Ильинична Рубина
Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин – выдающийся русский писатель. Автор сатирических «Сказок» и поразительной фантастической «Истории одного города», мастер критического реализма в «Губернских очерках» и «Пошехонской старине» и гений психологического реализма в «Господах Головлевых»… Острые сатирические картины из жизни российской глубинки второй половины XIX века, с блестящим юмором безупречно выписанная галерея представителей провинциальной бюрократии… Все это – «Помпадуры и помпадурши» – одно из самых популярных произведений Салтыкова-Щедрина.
Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин
АН СССР, Серия «Литературные памятники»Наиболее полное издание «сказочного» цикла М.Е. Салтыкова-Щедрина.Подготовка издания, критические статьи и примечания: В.Н. Баскаков, А.С. Бушмин.
Лев Николаевич Толстой
Михаил Булгаков
Вторая половина XVI века. Силен еще князь К.К.Острожский, ревнитель православия в Западной Руси. Но и иезуиты, всеми правдами и неправдами пробравшиеся во владения князя, набирают силу. Все яростней разгорается борьба православия с иезуитами. Не обходит стороной эта борьба и чистую любовь князя Сангушки и княжны Острожской – Гальшки. Однако сам князь Острожский вступается за молодых. Что из этого выходит, читатель узнает в конце романа – этой прекрасной песни любви и стойкости духа.
Всеволод Сергеевич Соловьев
Владимир Солоухин
Я был уже в седьмом классе, жил уроками, без родительской помощи, много читал, писал за своих товарищей сочинения, сочинял стихи и думал, что человека умнее меня не каждый день можно встретить.
Андрей Ефимович Зарин
Было 12 часов веселого солнечного дня. В большой комнате с двумя окнами, украшенными тюлевыми занавесками на золоченых карнизах, за столом, на котором кипел пузатый никелированный самовар, находился кофейник и все принадлежности завтрака, сидели вдова статского советника, Анфиса Кондратьевна Куцовеева, и ее дочь, Софочка.
Братья Трубины появились у нас в пятом классе после рождественских каникул, и сразу о них пошел говор и мы все оживились, а наше непосредственное начальство, видимо, было не особенно довольно таким приобретением. Это инспектор, в минуту крайнего раздражения дал им кличку "братьев-разбойников", и под этой кличкой мы долго вспоминали их, как живой пример неудержимой удали, потребности движения, размаха, что выливалось у них в форме таких проявлений, которые никак не могли понравиться нашему строгому начальству.
Наступил сквернейший осенний вечер, когда наши злополучные странники подъехали к уездному городишку, от которого ждали поживы. Все время с неба сыпался мелкий частый дождь, перемешанный со снегом, и дул холодный ветер. Когда он налетал внезапным шквалом, то словно из ведра выплескивал на бедных путников массу ледяной воды и обдавал их таким холодом, что от него дрожала даже несчастная кляча, с трудом волочившая телегу по грязи.
Наконец, он очнулся, открыл глаза и, услышав радостный возглас жены, слабо улыбнулся. Он лежал в постели; прямо перед ним стояла его жена, подле нее дети, а в ногах, в кресле, сидел его друг доктор. -- Очнулся! Жив! -- взволнованно проговорила жена и опустилась у его изголовья на колени, нежно рукою касаясь его лба.
(Повесть последних дней).
Крошечная Нина была больна, совсем больна. Доктор объявил, что сегодня вечером с ней должен быть кризис и при этом так покачал головою, что лица отца и матери вдруг побледнели и приняли растерянное, испуганное выражение.
Никогда Санин не чувствовал себя так хорошо, так вдохновенно настроенным, как в эти дни. Третий день он не выходил из дома, не видел людей и жил только образами героев своей повести и их жизнью. И писалось так легко и свободно! Сложные сцены складывались сами собою, острые диалоги, горячие фразы срывались сами; образы стояли, как живые, и Санину казалось, что он на бумагу перекладывает свою душу. Окружающего мира для него не было. Он писал, перечитывал и снова писал, одинокий в своей крошечной квартирке. И вдруг течение его мыслей прервал резкий звонок; раз, два, три! Санин с неудовольствием отложил перо, встал от стола и только тут заметил, что на дворе уже стемнело. Он перешел крошечную гостиную, вошел в темную переднюю и отворил дверь.
Женя была в восторге. Она в первый раз пришла на бега, -- и красота бегов, волнение толпы, весёлые лица, говор, смех, наконец, чудный зимний день заставляли её безотчётно смеяться, всему радоваться и глядеть на всё тем счастливым взглядом, когда всё кажется прекрасным. Она не отпускала от себя Пролётова, которого держала под руку, и благодарным взглядом смотрела на своего брата, который упросил маму отпустить её с ним. -- Это я понимаю, -- говорил Пролётов, сторонник рысистого бега: -- это - благородный спорт, наслаждаешься действительной красотою бега лошади и не думаешь с тревогою о возможности катастроф. Здесь и игра, и наслажденье, и польза... -- Да, да, -- подхватывал брат Жени, тоже предпочитавший бега скачкам: -- здесь ни шеи не сломят, ни лошади не изувечат... Красота, пластика...
На днях я поздно ночью возвращался домой. В белесоватом сумраке тянулись длинные, пустынные улицы, далеко-далеко, на всем их протяжении, можно было ясно различать и тумбы, и фонарные столбы без горящих на них фонарей, и дворников, уныло спящих, сидя на обрубках, и склонивших свои головы на колени. Был ночной час, но ночи не было. О, эти ужасные белые ночи! Кажется, город вдруг посетила чума и все население вымерло. На улице день, но кругом пустынно и мрачно. Окна завешаны занавесками, лавки наглухо заперты, и в бесконечной перспективе проспекта редко-редко мелькнет человеческая фигура и скроется за углом. Точно страшная смерть прошла со своей косою по городу.
Красивая молодая Елизавета с ненавистью и страхом служила одною прислугою у старого развратного ростовщика Георгия Кандуполо. Она была взята из Воспитательного дома, и голубая кровь одного из ее родителей сказывалась в нервных ноздрях ее изящного прямого носа, в тонких бровях и маленькой руке; а красная грубая кровь другого -- в ее росте, широкой груди и низком упрямом лбе, -- что делало ее красавицей, возбуждающей зависть у богатых клиентов Кандуполо. Она попала к нему 16-летней девчонкой, когда жива была еще его жена, старая ведьма с крючковатым носом и пучком седых волос на подбородке. Она сидела в кресле на колесах, постоянно с палкой в руке, и Елизавета возила ее по всем четырем комнатам, а старуха за всякую малость ругала ее и била палкой. -- Ничего, Лизавета, -- говорил ей старый Кандуполо, -- она скоро сдохнет. Потерпи немного. Его голос звучал ласково, из-под густых бровей на нее устремлялся горячий взгляд, и ей становилось страшно. Но, запуганная с детства, совершенно не знающая жизни, она думала, что этот дом -- единственное ее убежище, и рабски покорно мирилась с своей долей.