У меня волосы светло-русые. У мамы — русые, как и положено мамам. У папы — седые. Он поседел на следующий день после развода. А развелись они четыре года назад. А я развелся через месяц после них. Расстался с Сигрун. Я был с ней полгода, и четыре месяца мы жили вместе. Волос долог, год короток. Сигрун сперва тянула на 25 000, но быстро упала в цене (дело было в годы инфляции) и в последний день опустилась до 9000. Сигрун — мой единственный опыт серьезных отношений, кроме, пожалуй, Хрённ (ц. 20 000); с ней я был, когда мы учились в гимназии. Сигрун, впрочем, была ничего себе, только вставала слишком рано.
Рейкьявик зимним утром: городишко во глубине сибирских руд.
Поземка в свете уличных фонарей, над ними свод темноты у холодных сырых берегов… сянка, и на взморье скир[39]:
Овсянка вокруг промозглых мысов и горы, как древние свалки, отходы производства, кучи пепла времен язычества, металлолом бронзового века:
Окаменевший понос ледников, белой плесенью сугробов изъеденный, вокруг временной современности — арматурного карточного городка, на одну ночь вставшего табором, вряд ли спроектированного компьютером.
Двухэтажные приземистые дома из бетона, растрескавшихся стен, схема трещин — как тени от деревьев, а те — голые в палисадниках, промерзшие, с онемевшими пальцами хрупких фарфоровых ветвей, подставленных птицам на тот случай, если они вообще будут.
Безлюдный, безлиственный, редкоптицый, обезнасекомленный мертвоград, где даже призраки держатся мертвой хваткой за давно сгинувшие бельевые веревки в бесконечном бездумном ветре, напористых шквалах.
И тебя без конца хлещет ветер, схлестывается с тобой ветреный неугомон Каури[40], каурый конек, взнузданный ледяным воздухом, сбегает вниз по вихревой винтовой лесенке и обвевает-обвивает струну ветра вокруг твоей шеи, крепит четырнадцатью узлами и давай кусать щеки, сыпать в рану сольцы и прыскать в глаза из баллончика с морозом.
И ты бежишь, ты летишь, метелишься по неприютным улицам серой инеистой полярницы: перловенчанным, безлюдным; беззубые челюсти, разверстые рты испускают ледяной дух и считаются находящимися по эту сторону Ян-Майена только потому, что их длину измерили такси.
Они всю ночь грузили асфальт на свои приборные доски, давали камням смысл, опускали в счетчик сугробы, превращали стужу в кроны.
В жарких и прекрасных черных приборных досках такси — этих легких японских пластмассовых чурбаков, так медленно и плавно скользящих по затянутым ледяной коркой заливам и проливам и переполняемых солнечными поп-ритмами из Лос-Анджелеса, которые всегда запускают в ночной эфир радиостанций, — сокрыто единственное доказательство того, что эта земля пригодна для жизни. Благосостояние и демократия надежно спрятаны в «бардачке».
На углу проспекта Снорри и Большого проспекта стоит новейшее в Европе такси, и огонек на его крыше — свет маяка, форпост Запада.
В этот час Рейкьявик такой город: люди живут в нем просто потому, что родились здесь. А я чувствую себя выброшенным ребенком.
Я бреду домой. Точнее, так: я в бреду — домой! На часах — 874[41].
На хате темень и мамин сон. Я зажигаю свет на кухне и беру «Чериос» и «Моргюнбладид»[42]. Киану Ривз недоволен жизнью. Розанна собирается удалить наколку с именем человека, с которым развелась. В Арканзасе женщина велела сделать на своем новорожденном сыне татуировку:
Немного посмотрел «College Football: Iowa at Michigan State»[44], а потом вставил кассету. «А Taste for Tits»[45]. Шесть гипертрофированных сисек вздымаются волнами на глади бассейна в Лас-Вегасе, и в гостях у них какой-то как следует отвисевшийся хрен. Я чувствую, как мои уши постепенно оттаивают, зато наш приятель застыл. Мне все же неохота дрочить, и я засыпаю под все эти силиконы, сдавленные стоны, идеальные совокупления в солярии. Хорошо засыпать под порнушку. Тогда мне всегда снится что-нибудь интересное. Только я задремал — звонит телефон. Пусть им займется автоответчик.
«Это Хлин… Вполне возможно, что в данный момент я нахожусь дома. Пожалуйста, оставьте сообщение после звукового сигнала. Я слушаю».
«Хлин… Хлин Бьёрн… Мне надо с тобой поговорить, возьми трубку… Хлин, я же знаю, что ты там… пожалуйста, поговори со мной… ты… Хлин… Ну ты не хочешь со мной говорить… Ну и урод ты после этого…»
Хофи. Удивительно, как она… как ее голос подходит к кассете в качестве звукового сопровождения. На экране красивый минет, и когда я в это же время услышал голос Холмфрид, меня торкнуло. У меня встал еще лучше, почти не пришлось ему помогать: несколько захватов — и я уже выжимаю из него. В этот момент я думаю о ней. Эта порция предназначалась ей. Я рассматриваю скомканный клочок туалетной бумаги, брошенный на пол. Хофи…
— Хлинчик, у тебя все в порядке? Ты у меня сегодня какой-то притухший. Ты вчера поздно вернулся? А куда ходил?