Когда я проснулся, рассвет расписывал автокемпинг «Лиственница» ясными цветами и оттенками, как на фотографии с
В Лисбон-Фолс, сказал я ему. На угол Мэйн-стрит и Старого Льюистонского пути.
— К «Фруктовой»? — переспросил он.
Я так долго отсутствовал здесь, что какое-то мгновение мне это казалось непонятной бессмыслицей. А потом щелкнуло.
— Именно так. К «Кеннебекской фруктовой».
Только это было не так: 2011 год больше не мой дом, я буду пребывать там короткое время, то есть, если вообще туда доберусь. Возможно, посещу всего лишь на несколько минут. Мой дом теперь Джоди. Или им станет Джоди, как только туда приедет Сэйди. Сэйди-девушка. Сэйди с ее длинными ногами и ее длинным волосами и ее склонностью перецепляться через разные вещи, которые попадаются на пути… но в критический момент там буду я, и я поймаю ее в падении.
Сэйди с нетронутым лицом.
Этим утром водителем такси была солидного строения женщина, лет за пятьдесят, закутанная в старую черную пайту и в бейсболке «Ред Сокс» на голове, вместо шляпы со значком ЛИЦЕНЗИРОВАННЫЕ ПЕРЕВОЗКИ. Когда мы поворачивались по левую сторону, на шоссе № 196, в направлении Фолса, она сказала:
— Вы слышал новость? Знаю, что нет — так как у вас там не было 'лектрики, а?
— А что за новость? — спросил я, хотя ужасная уверенность уже пронзила меня до костей: Кеннеди мертв. Я не мог знать, что там, какая-то катастрофа, или инфаркт, или чье-то новое покушение удалось, но он мертв. Прошлое сопротивляется, и Кеннеди все-таки умер.
— Землетрясение в Лос-Анджелесе. — Она выговорила
Мы как раз проезжали мимо Лисбонского драйв-ина. ЗАКРЫТО НА МЕЖСЕЗОНЬЕ, — сообщала надпись на его навесе. — ПРИГЛАШАЕМ К НАМ В 1964-м!
— Сильное землетрясение?
— Говорят, семь тысяч погибших, но когда слышишь такую цифру, понимаешь, что там больше. Большинство мостов, к черту, позавалились, дороги в тряпье, и всюду пожары. Кажется, и часть города, где негры жили, выгорела дотла. Вотс! Что это к черту за название для городского района? Да пусть бы даже для такого, где черный люд живет? Вотс[687]
! А!Я не отозвался. Я думал о Рэксе, беспородном песике, который у нас был, когда мне было девять лет и я еще жил в Висконсине. В дни обучения мне разрешали играться с ним утром на заднем дворе, пока я ждал школьный автобус. Я учил его командам «сидеть», «принести», «ко мне» и всяким другим, и он их уже выполнял — умная была собачка! Я очень ее любил.
Когда приезжал автобус, прежде чем к нему побежать, я должен был запереть за собой калитку на заднем дворе. А Рэкс всегда ложился на кухонной веранде. Оттуда его звала и кормила моя мама, вернувшись с местной железнодорожной станции, куда она отвозила отца. Я никогда не забывал закрывать эту калитку — по крайней мере, я не помню случая, чтобы хоть когда-то я
— Я его запер, как всегда, — оправдывался я сквозь слезы и, говоря это, сам верил, что так и сделал. Наверное, потому, что так делал
Я долго лежал тем вечером без сна, думая о том, чего не мог припомнить, переживая то, что действительно мог сделать. Не говоря уже о чувстве вины. Оно меня пекло еще долго, год или даже больше. Если бы я мог припомнить точно, хоть то, хоть другое, я уверен, мне бы стало легче. Но я не мог. Запер я калитку или не запер? Вновь и вновь я возвращался мысленно в последнее утро моего песика и не мог вспомнить ничего ясно, кроме того, как кричу, телепая кожаным сыромятным поводком: «Подай, Рэкс, подай!»