Повернув на свою улицу, она еще издали заметила их. Их, очередь из грузовиков у своего подъезда. Это была настоящая поставка. Крупнотоннажная. Заказчик, вероятно муж, потрудился на славу. Должно быть, опустошили целый склад мебели. Их можно было поздравить. В дом навезли невероятное количество невероятного хлама. В каком-то шкафу, когда его вносили, перекатывалась пустая бутылка – от грузчиков или не от них. Скорее всего, она и по сей день там лежит одинокая. Миле все это не очень-то нравилось. Все двери настежь, муравьиные вереницы грузчиков, тележек; погрузчик, не сумевший въехать с лестницы парадного входа, тихенько подгоняли по узким дорожкам к черному. Муж же, напротив, находил все это превосходным: дом был меблирован под завязку. Пустой кубатуры почти не оставалось. Ярусами ящиков замуровали несколько рабочих, они со смехом разом повалились из окон. Мила всерьез опасалась за свои немногочисленные шмотки, за любимые башмачки. Они могли сгинуть в этой лавине. Ее вполне устраивал обильно обитый железом сундук, который был оставлен бывшими владельцами, потому что никто не смог оторвать его от пола, он на первых порах заменял ей всю мебель. В том числе, кровать.
По приставной лестнице она забралась в окно, к входным дверям не стоило и подходить. Двух и трехэтажные ряды огромных и поменьше ящиков, которые раньше где-то трухлявили многие годы (а некоторые звучали пустыми), совершенно изменили пути в доме. Оглушенная этим нагромождением Мила заблудилась и всерьез теперь рисковала не найти свою комнату на своем месте. Она углублялась в этот лабиринт, пока не обнаружила, что зашла так далеко, что, может, и не стоит уже возвращаться обратно. Уже подумывали пробивать проходы в стенах, а может, и начать перестраивать дом вокруг куч новой мебели, пока наконец в прекрасный (заранее назначенный) день не заявились сборщики мебели, которые ее молча и расставили.
Она не одна в доме, но все куда-то запропастились. Все главные в доме ушли, чтобы работать или делать другое что-то подобное. Муж и любовник представлялись ей непостоянными гибкими объемами. Как два пчелиных улья. Один из них потревоженный растет темной тучкой. Потом успокаивается и уменьшается. Потом другой. И в этой пульсации нельзя было найти среднее арифметическое в ролях обоих – отдельно и вместе в общем рое.
Зачесался нос, и она встала. Включила радио. Шла зарядка: «Сядьте на диван положите свои голые ноги на журнальный столик перед собой напротив окна. Видите пальцы с просветами? Потрите большие друг о дружку. Доставьте им удовольствие. Они редко видят друг друга. А вы их видели давно? Ну так посмотрите, раз-два, вверх вниз, трутся большие и голые пальцы ног. С удовольствием. С вашим удовольствием. И с их. Теперь поднимите правую ногу. Посмотрите в просвет большого пальца и остальных маленьких на солнце. Опустите. Теперь левую. Повторяйте сколько требуется. Три-четыре».
Закинув ноги на стопку журналов мод, Мила любила читать в уголке, сидя под большим портретом мужа. Когда вот так в безымянном ожидании проходили зимние дни, и за окнами мягко валил безветренный снег, Мила срисовывала с картинок модных журналов свои рассказы – они сами просились с каждого рекламного разворота в ее блокнот. Казалось, она просто списывала что-то из журнала. Такие вечера были фантастически богаты словами. Редкие вечера. Медленно спускающаяся тишина невесомых крупных кусочков снега; фонари, торчащие крюками из плавно-ровного сверкающе-белого безмолвия. Зимой открываешь форточку, и вдруг запах не зимний. Запах разбуженных деревьев. Не проснувшихся, а именно разбуженных по будильнику. Для них пока нет ничего, ни солнца, ни тепла. Они будут голыми, продрогшими еще долго. Это холодное, зябкое утреннее пробуждение. Это запах самой новой жизни, потому что сон деревьев это почти прошлая смерть. И это первый запах весны. Он слаб, но очень заметен. Деревья, хотя может, и не очень рады, но человек, который вдруг задышал под форточкой, уж наверняка рад. Он даже высовывается в окно и водит своим слепым носом по холоду. Ловит запах весны.
Мила перечитывала перемятую книжонку – со школы она сохранила неизвестно откуда взявшийся дословный перевод Шекспира (хорошо хоть имя не перевели). Не было никаких рифм, но неподъемные эти стихи обладали красотой более дикой, чем даже в прекрасном стройном оригинале. Проскакивала иногда такая переводная топорность звука, не позволяющая выветриться даже самому запаху слов оригинала, что хотелось биться лбом о дверной косяк. И это было восхитительное чувство. Деревянно-костяные удары по рваным слогам вбивающие поэтическую суть смысла под толстый череп.