Радовали и обнадёживали письма Алеся Пальчевского. Неожиданно и нечаянно однажды под вечер он и сам появился в моём чуланчике. Сразу его невозможно было узнать – в серой шляпе, длинном макинтоше, заштопанным на плече, но ладном светлом костюме, он и сам был радостный и светлый. Мы с ним нахлебались горя в лагере и теперь не потеряли друг друга. Он мне показал тропинку в Наркомпросвет и вот специально приехал с доброй вестью. Он достал из бумажника конверт с грифом Верховного Совета, а из него вынял величиною с открытку выписку из решения о снятии с него в порядке помилования судимости, а значит и лишения прав. Приехал рассказать, какие нужно готовить бумаги, к кому обращаться, что писать в заявлении. У него уже был настоящий паспорт. В нём, конечно, есть соответствующая буква, хорошо известная каждому кадровику и милиционеру. С этим паспортом не будет места в столичной гостинице, не дадут жить в большом городе или пограничном районе. И всё же, всё же, хоть тут не будешь лишенцем.
Алесь рассказал, что жена давно от него отказалась, сошлась с каким то следователем, сын живёт у бабушки в Минске, часто приезжает к отцу в Руденск. Алесь половинит с ним зарплату и живёт ради него. Забегу немного вперёд. После второго ареста отца и любимый сынок от него отказался, принял фамилию и отчество отчима, вырос, стал членом партии. Алесь, как и немногие другие мученики “первого сталинского призыва”, реабилитированный вернулся из сибирской ссылки, написал и издал с десяток книг прозы, стал солидным писателем. В Минск наведался его сынок, посетил Пальчевского и представился: “Игорь Сергеевич Персидский. Вы, гаварат, Александр Осипавич, што-та пишате. Пустое это дело. У меня на партработе такой пачот и уважэние, что где там писателю сравняться”. Ещё две-три встречи с Игорем Сергеевичем сократили жизнь моему лучшему другу, человеку с голубиной душой – Алесю Пальчевскому.
А тогда мы мечтали с ним с “чистым” паспортом вернуться в литературу, строили планы на будущее и не знали, что уже печатаются бланки ордеров на новые аресты и большие тиражи “Постановления Особого совещания”.
Через несколько дней после Алесева отъезда я был в Минске и довольно быстро попал к Председателю Комиссии по персональным амнистиям Верховного Совета Марии Борисовне Осиповой. Строгая сдержанная женщина со зведой Героя Советского Союза на лацкане синего пиджака выслушала меня, дала лист бумаги, что бы коротко написал, в чём меня обвиняли. Я сказал, что проще затребовать моё дело и убедиться, что за год следствия так и не нашлось у меня ни одного преступного поступка. “Что вы! Никаких дел не сохранилось. Всё сгорело в первый день войны. Мы не занимаемся пересмотром дел, а просто иногда амнистируем в порядке помилования”.
Осипова сложила мои бумаги в папку и сказала: “Ждите. О результатах сообщим”. Из Дома правитеьства я вышел обнадёженным – если с Алеся сняли судимость, чем я хуже? Но у него было восемь, а у меня десять лет лагеря. Может это повредит? Сомнения, колебания, волнения и страх, страх - всю жизнь.
Послонялся по городу, купил несколько нужных книжных новинок, куклу для Тани и надумал, прежде, чем ехать домой, заскочить в Бобруйск к Борису Микуличу. Повидаться и посоветовать готовить бумаги в Верхоный Совет. Почте мы не доверяли: вдруг прочтёт моё письмо тот, кому это нужно, позвонит той же Осиповой - и ходи до кончины с волчьим билетом.
В город моего детства поезд пришёл утром. После минских руин Бобруйск удивил прежним видом, всё было, как двадцать лет тому назад: нетронутая Социалистическая улица, с таким знакомым домом редакции газеты “Коммунист”, по-прежнему шлёпают машины в типографии имени Непогодина, работает швейная фабрика, только поредел сквер и убого выглядит обшарпанный, без крестов собор.
Иду на улицу Пушкина, в библиотеку, где работает Борис. В узкой, заваленной книгами комнатушке Борис что то сосредоточенно писал. Это был уже не тот златоволосый курчавый красавец – поредели волосы, поблекло и осунулось лицо и сам помельчал. На меня он глянул и сразу не узнал. Видно и я “расцвёл” за десять лет на баланде… После объятий я рссказал про свой визит в Верховный совет и посоветовал немедленно ехать в Минск. А Борис мне рассказывал про свои надежды пробиться в печать, про обещания Лынькова, Бровки и Гурского. Он был одержим литературой, жаждой писать и печататься.
Пока Борис был на работе, я находился по знакомым улицам, как с давними друзьями, встречался со знакомыми домами, постаревшими аллеями, а люди будто бы наехали все новые, неместные и множество военных. Сходил к проходной деревообрабатывающего комбината, где когда то добывал себе стаж и пресижное звание рабочего. Как и раньше, дымили три трубы электростанции, паблёскивала крыша моего белодревного цеха, за забором сновал маневровый паровозик с платформой пиломатериалов, пахло смолой, кислым фанерным клеем. Неподалёку стоял домик бывшей рабочей амбулатории. Тут я когда-то квартировал у своей землячки – санитарки и сторожихи этого учереждения “охраны здоровья”.