Меня же вскоре опять перевели в «американку», чтоб было удобнее таскать на допросы. Общая камера оказалась для многих настоящим университетом. Доцент Могилевского пединститута Пипота каждый вечер читал лекции по истории России. Мы не изучали её ни в школе, ни в институте, и далекие события, живо пересказанные Климентом Прокофьевичем, были для нас открытием. Перед отбоем Пипота напевал нам грустные и шуточные украинские песни, и мы, собравшись в его уголке подпевали, глотая слезы. Об освоении Севера рассказывал опытный полярник Язеп Иванович Степура, невысокий, ладно скроенный человек с каштановой бородкой и длинными волнистыми волосами. Он носил тельняшку и флотский бушлат. Степура был арестант с большим дореволюционным стажем, держался уверенно и спокойно. Привезли его из Ленинграда — назвал его своим давним, еще с дореволюционной поры, знакомым Анатоль Зимиёнко, арестованный по делу Клименка и признанный следствием идейным вождем «троцкистской группы». Некогда Степура и Зимиёнко сочувствовали эсерам. Когда это было, они уже не помнили и сами, но для следователей оказались находкой.
Бросили в камеру высокого и плотного красавца с черной чуприной, бывшего председателя Лепельского райисполкома Язепа Семашку. Его судили вместе со всем районным руководством, дали всего год и прислали на хозяйственный двор минской тюрьмы. Он подметал прогулочные загоны, разносил баланду, но вдруг дело завели вновь и его посадили в «американку». Семашко стучал в двери, требовал коменданта, но никто не обращал внимания на его протесты. Семашко объявил голодовку. Ничего, кроме воды, в рот не брал. Тюремный врач, плюгавый человечек с синим носом и мышиными глазками за стеклами пенсне, грозил, что будет кормить насильно через резиновую кишку. Семашко ответил: «Если удастся»,— и показал огромный кулак.
На десятый день голодовки за ним пришли двое выводных и увели на допрос. Хотели было взять под руки, но Семашко крутнулся — и выводные разлетелись в разные стороны. Ему предъявили обвинение во вредительстве, в обмане суда и устроили конвейер. Жизнь его закончилась, видимо, трагично, его никто нигде больше не встречал.
ЛИШЕНИЕ СВОБОДЫ НА ПЛОЩАДИ СВОБОДЫ
Второго октября 1937 года повезли меня на суд в бывшую городскую ратушу под белой башней на площади Свободы. Перед судом предстали восемь человек, восемь былых студентов газетно-издательского отделения литфака Минского пединститута имени А. М. Горького. Девятый, тихий, болезненный и талантливый Янка Волосевич, не выдержал пыток и умер под следствием в тюрьме.
Для солидности нам дали в «руководители» известного драматурга Василя Шашалевича14. Кроме меня и его ученицы Жени Каплуновой, никто из обвиняемых никогда не встречался с ним, а Василь Антонович и знать ничего не знал об их существовании.
За судейским столом — тщедушный, чернявый, с невыразительным лицом председатель Василь Семенович Карпик и две безмолвные фигуры заседателей. И вправду, они смирно сидели и молчали. Сбоку - секретарь, а за отдельным столиком возле окна — следователь Наркомата внутренних дел в цивильном костюме. Карпик пробормотал обвинительное заключение, которое могло сойти за передовицу районной газеты о классовой борьбе и бдительности. В конце прочитал: «Вещественных доказательств и свидетельских показаний по делу нет. Дело слушается в закрытом судебном заседании без участия сторон». Не поднимая глаз, судья спрашивает у каждого: «Признаёте себя виновным в предъявленном обвинении?» Наши ответы категоричны: «Нет». Пробуем рассказать, как выбивались подписи под протоколами. «Суду всё ясно. Садитесь! Вы клевещете на советское следствие. Секретарь, занесите в протокол». Заседатели бесстрастно молчат, следователь угрожающе крутит головой. «Суд удаляется на совещание».
Конвоиры срочной службы внутренних войск, преимущественно украинские хлопцы, утешают заплаканную Женю: «Та нэ плачтэ. За що вас судыты? Зараз підэтэ додому». В комнате, кроме нас, никого больше нет, и хлопцы нарушают устав конвойной службы. Достаем из карманов недоеденные пайки, кусочки сахара в мусоре, делимся друг с другом, ждём решения своей участи. Минут через двадцать: «Встать! Суд идет!» Вот тебе и «Нэ мае за що» — одному дали пять лет исправительных лагерей, другому — восемь, семи человекам — по десять и по пять лет лишения гражданских прав после отсидки. «Приговор окончательный и обжалованию не подлежит»,— пробормотал Карпик и, по-прежнему не глядя на нас, выскочил из комнаты. За ним, цепляясь за стулья, неуклюже двинулись заседатели. Мы стояли словно оглушенные громом. За что? Почему? Кому это нужно?.. Эти вопросы будут мучить нас, оставшихся в живых, всю жизнь, до самой смерти…