С завистью вдыхаем запах поджаренного хлеба и глотаем слюнки. Нам сегодня ничего не положено: сухой паёк съеден давно, а здесь ещё не поставили на котловое довольствие, вот и хватаем воздух открытыми ртами, шмыгаем носами и заговариваем друг другу зубы, чтобы меньше думать о хлебе.
Мой сосед, бывший корреспондент «Известий» Володя Межевич, внешне ещё мало похож на арестанта: на нем добротное зимнее пальто с каракулем, темно-коричневый костюм с жилеткой, тёплая шапка, ботинки с суконными гетрами на пуговицах. Всё измялось, пропылилось, но всё ещё напоминает престижное прошлое хозяина. С завистью глядим на горячую печь, хочется отогреть мокрые замерзшие ноги, однако новичкам туда не пробиться. Сушимся, свесив ноги с нар. Устраиваемся не раздеваясь: под головой торбочка с тем, что осталось после шмонов, прожарок и краж на этапах, на босые ноги спускаем мокрые штанины. Лежим с закрытыми глазами, а кровь стучит в висках, мысли ни на минуту не дают покоя: что нас тут ждет, что будет завтра, через месяц, год?
А их впереди девять — больше года я пробыл в тюрьмах. Дожить хотя бы до лета. Вспоминается, как давно увиденный фильм, далёкая жизнь на свободе. Большинство друзей и знакомых не обминула та же горькая участь. Но некоторые остались. Почему тогда одних взяли, а других нет?.. Писателей из могилевской пересылки выдергивали на этап по нескольку человек. Куда их забросила судьба? Где они теперь? Хорошо, что рядом несколько близких надежных товарищей, закалённых в следственных изоляторах, костоломках, карцерах и на этапах. Когда открывается дверь, в палатку врывается колеблющийся зловещий свет от костров вокруг зоны. Они горят всю ночь.
Стуча своим «воспитателем», входит Витёк Милашечкин: «Жмурики-мазурики, прибывшие нонча, слухай сюда. Завтра вы бригада лесорубов. Бригадир ваш — вот он, бывший помкомвзвода доблестной Красной Армии, а теперь за длинный язык, как и вы, пятьдесят восьмая. Покажись, Миша Селезнёв». На шаг отошел от печи среднего роста военный в шинели и буденовке без звездочки. В сумраке были видны лишь подбородок и провалы глаз. Он держал продолговатую дощечку и записывал на ней смоченным слюной химическим карандашом наши фамилии и инициалы. Сделал перекличку, предупредил, что на завтрак пойдем строем, а оттуда — на развод.
А Витек не уходил, мешкал: одного распекал, другого стращал кондеем, отгонял от печи доходягу с опухшим застывшим лицом — тот засыпал стоя и тыкался в раскаленное железо, на лице чернели ожоги, а где струпья слезли, розовела кожа и сочились болячки. Человек, видимо, доживал последние дни. Это был некогда известный на минском заводе имени Ворошилова ударник и рабкор Иван Иванович Козлов. Его имя гремело на митингах и в печати, он сидел в президиумах и стоял на трибунах, а теперь, обожжённый, безразличный ко всему, угасал в полуобморочном состояний возле железной печи в стылой палатке за тысячи верст от дома, под гул таёжной пурги. Упаси Боже дойти до такого. Лучше погибнуть сразу, без унизительных мучений.
Покрутился Милашечкин возле нас и взлетел на верхние нары. «Ну как, мужики? Хоть хреново, но жить можно: замка и параши нету — и то хорошо. А ты, пахан,— обратился он к Межевичу,— видать, на воле фартовым хмырем был? А?» Межевич молчал. «Слухай сюда. Шмотки твои урки скоренько помоют. Давай махнем клифт, правилку и шкары на сменку и четыре пайки. Ну, лады?»— «На каком языке вы говорите? Я ничего не понимаю».— «Тьфу ты, охламон. Мало тебя вертухаи гоняли, раз по фене не ботаешь. Хрен с тобою. Сам прибежишь, завопишь: «Ой, спасайте, раздели, обокрали». Давай по-человечески, в накладе не будешь. Я всё могу. А там и в придурки воткну». Межевич завернулся в пальто и притворился спящим. «Ну, оглоед, ты у меня ещё попляшешь». Нарядчик легко спрыгнул с нар и выскочил из палатки.
В проходе по-прежнему слонялись и толклись возле печи тёмные призраки: что-то обменивали, отмеряли махорку спичечными коробками, ссорились. Ходуном ходил и хлопал по опалубке брезент палатки, из щелей несло холодом, было сыро и жёстко.
Наконец на вахте ударили железякой по вагонному буферу: от-бой. Хочешь не хочешь, ложись. Если повезет и одолеет сон — это будет твоим единственным спасением от всех страданий и дум. Человек уже свыкся с тем, что он никому не нужен, что его могут раздавить, как муху, растереть, и всё равно цепляется за жизнь, на что-то надеется, верит, что кто-то услышит его голос и вызволит из этого ада. Тяжелый тревожный сон— избавление и мука. Опять приходят кошмары допросов, ночные «стойки», «конвейеры» по трое суток кряду. В конце концов обессиленного волокут в одиночку. Свалиться бы на топчан и заснуть, да где там — до отбоя ложиться запрещено. Садишься на вмурованную в стену скамеечку; подпираешь рукою щеку, глаза сами закрываются. Грохот в железную дверь—не спать!