– Моя тетка Варвара Ханенко умерла в Киеве, месье Никифоров, она так и не уехала от своей коллекции. Все наши дома были разграблены еще во время первого прихода красноармейцев в январе 1918-го. Дома моего отца и моего деда. Повезло только особняку Дорика на Терещенковской – он был пуст после отъезда их семьи. В доме моего отца ваши «новые люди» мочились по углам, кромсали картины саблями, кололи их штыками…
– Да, бросьте вы, Михаил Иванович, повторять сказки!
– Сказки? Моя мать была там в феврале 1918-го и, пока я сидел в Петропавловке, пыталась вывезти хоть часть коллекции или передать ее Украине. Верещагин, Крамской, Врубель, Репин, Шишкин – все, что моя семья собирала несколько поколений, то, что выставлялось в музеях и на выставках. Украдено, изрезано, загажено… Вы это не только с картинами сделали, вы то же самое сделали со страной. Украли, изуродовали, загадили…
– Мы, дорогой Михаил Иванович, прекратили империалистическую войну, построили заводы, фабрики, плотины, железные дороги, колхозы и совхозы, мы победили фашизм, изобрели атомную бомбу, дали людям бесплатное образование, медицину. У нас самые передовые технологии, самые лучшие ученые…
– Вы уже рассказывали мне, что лучше вас в мире нет, – обрывает его Терещенко. – Теми же словами. Не повторяйтесь. Моя тетка Варвара умерла в Киеве в мае 1922 года. Ее дом, где хранилась коллекция, реквизировала ваша власть, а тетушка с бывшей прислугой Дусей жила в каморке под крышей. Ей даже не давали заходить в те помещения, где хранилась коллекция – наверное, боялись, что что-то украдет. Дуся рассказывала, что в апреле тетя Варя прокралась в закрытый музей и там провела всю ночь. Наутро ее арестовали, пытались выяснить, что именно она собиралась похитить. А потом отпустили… Им и в голову не могло прийти, что тетушка просто прощалась с трудом всей своей жизни. С тем, что уцелело в ваших цепких пролетарских руках…
– В вас говорит обида за то, что отняли нажитое?
– И это, наверное, тоже присутствует, молодой человек, никто не любит, когда его грабят, но, поверьте, не все сводится к личным потерям. Раньше я был богат, как Крез, потратил на революцию пять миллионов рублей, заложил имущество на благо страны… Теперь я просто богат. Это, конечно, разные вещи, но все же…
– Размаху не хватает? Удали?
– Вам не понять, месье Никифоров. Вы человек из другого мира. Именно из-за существования этого мира мои наследники не говорят на русском и, я надеюсь, никогда не будут говорить. Много лет подряд самые разные люди пытаются меня убедить, что вы пришли не навечно. А я думаю, что вы пришли навсегда. Даже если случится – ну, может же случиться чудо! – и СССР исчезнет, то люди, которых он наштамповал, не исчезнут никогда.
– И вы знаете, я этому очень рад! – говорит Никифоров. – Вы, Михаил Иванович, уходящая натура. Идеалист. Следование высоким идеалам привело вас лично к банкротству. Либерализм и неправильное понимание принципов демократии вашим правительством едва не привело Россию к катастрофе. Да вы только представьте себе, что было бы, не возьми мы тогда власть! В какую кровавую баню могла бы скатиться страна! Вы уже в 17-м теряли Украину, все Среднеазиатские республики, Прибалтику… Из всего, что было у России, мы не вернули только часть Финляндии и Польши, да и то потому, что не сильно старались. Вы ненавидите нас, потому что мы сделали то, чего вы не смогли…
– Значит, по-вашему баня, в которой искупали Россию вы, недостаточно кровава? – спрашивает Терещенко. Белки глаз его в мелких прожилках, взгляд тяжел. – Как по мне, вы худшее, что могло случиться с державой, мне не хватает воображения, чтобы придумать больший ужас, но я не могу отрицать вашу правоту – мы привели вас к власти.
Терещенко берет в руки принесенный официантом бокал с коньяком и салютует Никифорову:
– Ну, что ж, давайте выпьем, враг мой, за торжество исторической справедливости.
– Давайте, – соглашается Никифоров с иронией в голосе.
– Выпьем за то, – продолжает Терещенко, – чтобы история, начавшаяся в 17-м, когда-нибудь получила свое окончание.
– Прекрасный тост, – улыбается Никифоров. – Выпьем за это.
Они делают по глотку, продолжая глядеть друг на друга.
– А я? – спрашивает Никифоров. – Получу конец своей истории?
– Конечно, получите, Сергей Александрович. Не зря же мы с вами прожили вместе такой длинный день!
25 октября 1917 года. Зимний дворец. Раннее утро
Бывшая спальня фрейлин, отданная чете Терещенко.
На кровати под богатым балдахином спят Мишель и Маргарит. Вернее, спит Мишель, а Маргарит лежит с открытыми глазами у него на плече. Даже во сне видно, насколько Терещенко устал и вымотался за последние несколько суток. На лице – щетина, темные круги под глазами, дыхание хрипловато-неровное.
Маргарит тихонько встает и, набросив халат, походит к окну. Перед ней Дворцовая площадь, горящие на ней костры, баррикада из дров, темная туша броневика возле колонны. С неба льет бесконечный дождь, теперь он мелкий, как пыль, и стекает по стеклам словно выступившая испарина.