Когда они приехали в Лондон, мистер Уорбертон повел Дороти в ресторан на Ковентри-стрит и заказал жареного цыпленка со спаржей и молодой цельной картошечкой, белой, точно жемчуг, до срока извлеченной из матери-земли, а также пирог с патокой и добрую бутылку подогретого бургундского; но, что доставило Дороти особое удовольствие (после водянистого еле теплого чая миссис Криви), так это черный кофе под конец. После ресторана они сели в другое такси, до Ливерпульского вокзала, и успели на поезд в 2.45. Рейс до Найп-хилла занимал четыре часа.
Мистер Уорбертон настоял на вагоне первого класса и решительно пресек попытку Дороти заплатить за себя; кроме того, он улучил момент и дал кондуктору щедрые чаевые, чтобы никого, кроме них, в купе не было. Погода держалась ясная и холодная, вполне типичная для весны, если смотреть из окна, или зимы, если быть на воздухе. Из окон купе густо-синее небо казалось теплым и располагающим, а безобразный ландшафт, по которому грохотал поезд, — хитросплетения чумазых домишек, беспорядочно раскинувшихся фабрик, илистых каналов и бесхозных стройплощадок, заросших черными от копоти сорняками, — приятно золотило солнце. Первые полчаса Дороти почти не разговаривала — ее переполняло тихое счастье. Она не думала ни о чем конкретном, а просто сидела, нежась в солнечном свете, на удобном мягком сиденье, и радовалась, что вырвалась из когтей миссис Криви. Но она понимала, что такое настроение не продлится долго. Чувство довольства, подобно хмелю от теплого вина, выпитого в ресторане, постепенно испарялось, уступая место мыслям болезненным и запутанным. Мистер Уорбертон смотрел на ее лицо более пристально, чем обычно, словно пытаясь постичь изменения, произошедшие с ней за последние восемь месяцев.
— Вы словно стали старше, — сказал он наконец.
— Так и есть, — сказала Дороти.
— Да; но вы выглядите… ну, совершенно повзрослевшей. Строже. Что-то изменилось у вас в лице. Вы выглядите так, словно — простите это сравнение, — словно из вас раз и навсегда изгнали девочку-скаута. Надеюсь, ее место не заняли семеро чертей?
Дороти ничего на это не сказала, и он добавил:
— Вообще, у вас, я так думаю, было чертовски трудное время?
— Ой, ужас, что было! Такой ужас, что и не скажешь. Знаете, иногда…
Она замялась. Она собиралась сказать, как ей приходилось побираться; как она спала на улице; как ее арестовали за попрошайничество и задержали на сутки в полицейском участке; как миссис Криви гнобила ее и морила голодом. Но неожиданно Дороти поняла, что это совсем не то, о чем ей хочется говорить. Все это, как она поняла, не так уж важно; эти досадные происшествия не сильно отличались от простуды или долгого ожидания поезда на узловой станции. Приятного мало, но не более того. С небывалой ясностью ей открылся смысл трюизма о том, что самые значительные вещи происходят у нас в голове, и она сказала:
— Все это не так уж важно. То есть, когда ты без денег и живешь впроголодь, даже на грани истощения, это никак тебя
— Правда? Поверю вам на слово. Но проверять не стал бы.
— Ну, конечно, это ужас что такое, когда происходит с тобой; но это ничего на самом деле не меняет; важно то, что происходит у тебя внутри.
— В смысле? — сказал мистер Уорбертон.
— Ну… что-то меняется у тебя в уме. И тогда весь мир меняется, потому что ты видишь его иначе.
Она продолжала смотреть в окно. Поезд миновал восточные трущобы и, выбравшись на природу, набирал скорость; мимо проносились обсаженные ивняком ручьи и топкие низины с голыми кустами, на которых нежно зеленели почки. На лугу месячный теленок, точно из настольной игры «Ноев ковчег», неуклюже ковылял за коровой, а старик в палисаднике вскапывал медленными, ревматоидными движениями землю под грушей, опушенной цветами. Лопата блеснула на солнце, и старик скрылся вдали. На ум Дороти пришли гнетущие слова церковного гимна: «Кругом я вижу перемены и распад». Все теперь виделось ей иначе. Что-то случилось у нее в душе, и мир вдруг словно опустел, оскудел. Раньше в такой весенний день она бы, не задумываясь, радостно благодарила Бога за чистое голубое небо и первые цветы! Теперь же ей некого было благодарить за это, и она понимала, что ничто — ни цветок, ни камень, ни единая травинка — ничто в целом мире уже не будет прежним.
— Что-то меняется у тебя в уме, — повторила она и быстро добавила, словно стыдясь этого: — Я утратила веру.
—
— Мою веру. Да, представьте себе! Несколько месяцев назад у меня вдруг словно все в голове перевернулось. Все, во что я верила до тех пор — решительно все, — стало вдруг казаться бессмысленным, почти нелепым. Бог — как я его представляла — вечная жизнь, рай и ад — все это. Взяло и исчезло. И не потому, что я решила что-то для себя — это просто случилось. Примерно как в детстве, когда однажды, без всякой особой причины, ты вдруг понимаешь, что больше не веришь в фей. Я просто почувствовала, что не могу больше верить в это.