— Чудненько! — весело присвистнув, сказал он, внося из большой комнаты на кухню перекошенную этажерку без ножек. — Похоже, Мироныч дома по праздникам бывает: за что ни возьмись — сыплется.
Он положил этажерку на пол, спросил Таню, вытиравшую тарелки:
— Где у него инструмент, не знаете?
— Какой инструмент? — не поняла она.
— Ну, молотки, рубанки, гвозди и так далее.
— Не знаю, — ответила Таня.
— Ладно, сейчас найдем.
Он нашел все это в нижнем ящике кухонного стола.
— Ого, даже клей столярный!.. Здорово — клеевая эмульсия! Так, годится… — громко сообщил он, разглядывая этикетки на банках. — Ага, вот она, ножовка!.. Ну, гвоздики что надо…
Таня убрала в столик чистую посуду, зажгла другую лампу и молча ушла в боковушку.
Заняться ей решительно было нечем. Будь на месте Копылова кто-то другой, она с превеликим удовольствием принялась бы помогать ему чинить стулья, чтоб хоть как-то убить время. Теперь же она взяла стопку старых «Огоньков», уже не раз виденных и читанных, и стала перелистывать их.
На кухне постукивал молоток, иногда ширкал рубанок, иногда Копылов что-то говорил сам себе.
Когда часа через два Таня вышла попить воды, Копылов сидел верхом на табуретке, без свитера, в одной майке, вертел в руках спинку стула, примеряясь к ней. Лицо его было сосредоточено.
— Таня, ну-ка, подержите, — сразу же сказал он ей, передавая эту самую спинку. — Так… Теперь давайте клей… Не тот, не тот, в красной банке… Он самый.
Он залил клей в зачищенные пазы стула, посадил на место спинку.
— Хорош, — сказал он. — Сейчас мы его, голубчика, свяжем. Вы держите, а я буду вязать… Так… Крепче держите. Вы можете крепче?
— Я и так крепко, — послушно ответила Таня.
— Тоже мне — крепко! Вяжите вы, а я прижму, — отдал он ей шпагат, которым надо было стянуть спинку, чтоб лучше схватился клей. — Ну вот, другое дело… Туже… Так… Ну-ка, еще потуже… Порядок! — сказал он, когда со стулом покончили. — Вы свободны.
Он возился на кухне до ночи, а Таня до ночи скучала в боковушке, листая «Огоньки». На улице тысячью волчьих глоток завывала пурга. Таня пыталась читать, но думала о Копылове. Было что-то необычное во всем его облике, удивительно твердая уверенность крылась во всех его поступках и словах, хотя последние нередко звучали грубовато и насмешливо. Но, возможно, это только по отношению к ней?..
Она повторила в мыслях весь путь от избушки до поселка и презирала себя за трусость и малодушие. Откуда взялся страх и с чего ей вдруг пришло в голову, что Копылов хотел ее убить? Ей было противно вспоминать о тех минутах: такой ничтожной и жалкой казалась она самой себе. И это после того, как в избушке она решила показать Копылову свой характер: я, мол, судья, а ты, мол, знай свое место. До чего же мерзко, если взглянуть со стороны! И если взглянуть со стороны — подумать только! — ведь именно Копылову она обязана тем, что сидит сейчас в жарком доме, а не кормит нерп где-то на дне океана.
Странно, но когда у нее под ногами раскалывалась льдина, она не испытывала страха. Может, оттого, что не успела испугаться? Или потому, что близко, совсем близко бежал Копылов и она уже верила, что с нею ничего не случится, раз он рядом?..
Таня помнила, как оборвала его в избушке, когда он заикнулся о своем деле, и жалела теперь об этом, жалела, что решила «показать характер».
«Дура. Вот и показала! — упрекала она себя. — Ему наплевать, судья я или маменькина дочка. Он даже не скрывает своего презрения ко мне».
Было уже поздно, когда она снова вышла на кухню. Здесь было прибрано, даже полы вымыты. Починенные стулья и этажерка перекочевали на свои положенные места. Двери в большую комнату остались приоткрытыми, там горел свет. Копылов, видимо, сидел за столом, и, когда он поворачивался или менял положение, под ним поскрипывал стул. Таня слышала шелест бумажек в комнате, а в какую-то минуту ей показалось, что Копылов тяжело вздохнул.
Она постояла возле плиты, потрогала рукой чайник (он был горячий), потом подошла к дверям и, постучав, спросила:
— Вы не спите?
— Нет, — глуховато ответил из своей комнаты Копылов.
— Будете ужинать?
— Нет. Идите сюда, — позвал он ее.
Таня вошла. Копылов сидел на полу среди вороха бумажек, фотографий и стопок писем, перевязанных шпагатом. Лицо у него было сосредоточенное, скорее, даже грустное.
— Вот роюсь в архивах старика и кое-что нахожу, — сказал он, не глядя на Таню, голосом, в котором не слышалось прежних, присущих Копылову иронических ноток. Потом протянул Тане фотографию: — Взгляните.
С пожелтевшей карточки смотрела девочка лет семи, пухленькая, светленькая, с бантом на макушке. Девочка сидела в глубоком плетеном кресле на фоне несуразных пальм и бегущих под кособоким месяцем зверей, не то тигров, не то леопардов, и крепко прижимала к себе большую куклу.
— Славная девчушка, — сказала Таня, разглядывая карточку.
— Это моя мать. Мироныч давно говорил мне, что у него хранятся семейные фотографии и письма отца. Все это я, конечно, у него реквизирую, — неторопливо объяснил он, и, казалось, объяснил скорее себе, чем Тане.