Кажется, она плакала там, за деревом,
Старшие ждали его
возле цементной крашеной скамьи
— Кто это? — спросил младший Цахилганов, боязливо оглядываясь. — Вон та…
— Да, так. Бывшая заключённая Апраксина, — охотно ответил Дула Патрикеич. — Видишь, вся порода ихняя вымерла, одна она на свете. Прибиться-то ей не к кому, сынок… Таким тяжельше всего, калёно железо. Не живут они, а, считай, как в воздухе, в тоске пожизненной висят, в одиночку. Опоры им на земле не осталось…. Трое у нас, таких, в посёлке, бывших заключённых. Один стёкла в окнах глиной сплошь замазал, в темноте живёт. Ещё одна — хворая лежит, к стенке лицом. Не шевелится… Уехали было в свои-то места, намыкались там. Ненужные, досадные они теперь в чужой жизни… И вернулась она, барынька, в эту — в какую-никакую, а уж свою… Вот, соседствуем. Всё же крыша над головой у неё есть… А заработает опять ОГПУ, эту Апраксину, я думаю, можно будет в обслугу лагерную зачислить. А хотя бы даже в прачки. Как, товарищ полковник? Разрешенье будет?.. А то ведь беда; огородишко у ней, и всё. От пенсии отказалась, от компенсации тоже. «За
так, как насчёт Апраксиной? Товарищ полковник?..
Младший Цахилганов принялся катать ногою по дорожке чей-то забытый мяч, выцветший и потёртый. Посёлок бывших — бывших лагерных служащих, заключённых, охранников.
Та зэчка тоже теперь охранница —
Она не хочет, чтобы оно кем-то искажалось, и мучительна ей малейшая неправда. А правда мучительней того. Но, кроме правды, нет больше смысла в её длящейся жизни. Правда же замурована в ней навсегда,
не понятая веком…
Детский маленький мяч катается под ногами Цахилганова — безвольная планетка без своей траектории, движимая лишь волей оголтелых оболтусов, играющих ею, как человеческой судьбой… Старый мяч, забытый кем-то на дорожке — потёртый как судьба, не представляющая ценности…
Ещё живая правда — в чёрном потёртом плаще и низком берете — шатается здесь, по местам своих унижений, забытая всеми…
Но место шляющейся правды — здесь,
Проглянул жёлтый луч — и полетел с порывом ветра над землёй, переворачивая отжившие пожухлые листья. Остывший солнечный ветер, блистающий
под ногами, успокаивался понемногу. Но вдруг перекинулся — и взлетел совсем в другой стороне,
взметнув улёгшуюся листву ржавым костром.
В светлом столбе света сорная весёлая кутерьма кружила недолго. И невесомый трепещущий каждый лист тяготел всё же к холодной земле — устремляясь к тленью, к исчезновенью,
Вечнозелёный рай не знает осенней тоскливой красоты увяданья — в раю нет тления,
а значит нет времён года…
Живущий в ритмах Вечнозелёной молодой оперы не понимает земных великих смыслов перетекания жизни в смерть и смерти в жизнь –
Живущему в ритмах Вечнозелёной скучно стоять на холодном ветру…
— Может, ко мне, чайку попьём? — благостно предложил Дула Патрикеич, наговорившийся с товарищем полковником досыта. — А то — кумысу можно. Нам крепкий кумыс чабан степняк с южного пастбища привозит. Ууууу, в ноздри бьёт, кумыс. Жирный!.. Я чабану огурцов солёных да луку вязанку, тыковку какую, а он — кумысу нам ведро. Иль баранью ляжку.
— В другой раз! — отказался отец,
и луч пропал из вида.
Стало пасмурно, как при затмении.
— Понимаю, товарищ полковник. Кругом шешнадцать — оно не бывает. Понимаю… А что, товарищ полковник, скоро нам настоящая-то работа привалит? — тосковал Патрикеич, стоя в ворохе коричневых,
листьев по колено. — Ничего там, в верхах, не слышно? В Москве-то? Про сроки? Мне бы — сроки знать!