Впрочем, Цахилганов забыл о них сразу.
И всё шло своим чередом. Человек с лопатой, подавляя зевоту, смотрел в пасмурное небо, отыскивая по гулу далёкий реактивный самолёт. Двое других деловито поправляли полотенца, подложенные под гроб. Отвернувшись от них, с отвращением курил озябший Самохвалов,
а его привядшие гвоздики держал почему-то Барыбин,
особенно траурный и монументальный…
Один из тех незнакомцев, запомнить которых было невозможно, произнёс быструю речь, не поднимая глаз. Он сухо извинился перед рассеянным Цахилгановым,
Над гробом же, у разверстой могилы удавленника, плакала только Любовь —
одна Любовь, сильно и безутешно,
к недоуменью остальных…
В знакомой квартире всё было давно продано и обменяно на водку услужливым седым соседом. Оставалась в ней лишь кровать без матраца, с короткой цветной шторой вместо одеяла. И стоял в углу стол, застланный пожелтевшими газетами. Однако, средь разора, на голой замызганной стене висела незнакомая Цахилганову-младшему большая и страшная картина,
похожая на храмовую икону…
Венчает белый плат Матери обод колючей лагерной проволоки. Высится рядом огромная траурная пирамида террикона –
Держит Матерь Сына, раскинувшего руки крестом. Детская кровь каплет с маленьких, открытых миру, ладоней…
Землистый, тёмный от скорби, лик Пресвятой просительно обращён к больному ребёнку,
в безответной мольбе —
но здесь,
впервые,
Предвечный Младенец-Бог
от молящей Матери…
Сосед-собутыльник топтался за спиной младшего Цахилганова, и бубнил угодливо, и сокрушался:
— Видишь, какая она — Караганская Владычица наша? Вот, то-то и оно…
В состарившихся глазах Младенца-Искупителя,
призванного людьми —
и посланного в мир людей, на Землю,
замолчало, окаменело высокое небо,
и точечно рдеет киноварь на детских ступнях, на руках, раскинутых крестом.
Кровят раны рождённого земной Матерью,
и отведён усталый взгляд Агнца,
ибо грехи человеческие,
всё более тяжкие,
превысили
меру
бесконечной кротости Его.
— …Хорошие деньги ему за картину эту религиозную давали! Полковнику нашему. За Караганскую Владычицу! А он — нет: сядет на стул — и глядит, пока не заснёт, — стеснительно толковал гладко причёсанный седой сосед в тёплом трико и в стоптанных ботинках без шнурков. — Утром к нему бывало зайдёшь,
а он, как с вечера уселся, так и дремлет. Перед картиной. Или как её назвать, не знаю… А вы, значит, занятой человек? На хорошей какой-то работе пристроены?
— Работа как работа.
— Ну, как сыну, скажу: он и видеть-то никого не желал. Сидя перед картиной этой жил, — тихо говорил участливый сосед, — и сидя спал перед ней при свете, Константин Константиныч ваш. На то, чтоб электричество выключать-включать, сил своих даже не тратил. Только вот разве на кухонке со мной за бутылочкой когда посидит да непонятное что-нибудь скажет…
Одежонку он вроде чью-то в степи, на снегу, спалил. Так ему тем огнём сердце стало сильно жечь —
а «скорую» вызывать не велел. Упёрся: не поможет! Ругался даже: разве этот жар медициной уймёшь, не знает она про него ничего!.. Обзывался нехорошо, бывало. Нервы!.. Нет, я не в осужденье, а в рассужденье только. Со всяким случается. Разве не так?
Он сильно маялся, Константиныч, конечно,
А что за болезнь он себе здесь, в степях, нажил,
по научному не назову.
Не знаю.