Как вдруг в углу картины, в самой тёмной её части, изображающей то ли угольные сколы, то ли обвал породы, Цахилганову удалось разглядеть мелкую, едва различимую, тёмную на тёмном, подпись художника —
она проступала сквозь каменный уголь,
словно земная испарина: «Н. Удальцов».
— Откуда она здесь, мужик? — спросил Цахилганов, намереваясь снять картину со стены и унести к себе. — Когда появилась-то?
— А как только эту он встретил… Сапожникову дочку, что ли? Она его к себе водила, в мазанку какую-то. Последнюю картину прежнего хозяина показать. Ну и отдала ему задаром… «Выпросил!» — так он сказал. Понравилась, наверно, ему икона эта. А мне — так страшно от неё… Неправильная она, по-моему! Ну, как это сказать?.. Не знаю даже.
Ты вот глядишь, сынок, а я не могу при ней не то что пить, а убёг бы сразу из комнаты этой. Я ведь из-за неё дальше кухни и не проходил…
Сосед, переживая, стал чесать руки и задумался.
А холст негрунтованный, дивился Цахилганов.
Значит, писал как временную.
…Что же она — живёт
сама?
Уже нащупав гвоздь за картиной, Цахилганов отдёрнул руку в приступе внезапного и сильнейшего опасенья. Готов ли он к тому, чтобы она висела у него дома? Чтобы живые —
и уже бесполезные —
слёзы Заступницы за весь род человеческий —
были перед его глазами денно и нощно?
Измученный мольбами о милости к людям, израненый их грехамиМладенец отвёл от земной Матери состарившиеся глаза –
— Спаситель родился, а люди видишь чего с ним сделали… Нет, — крутил головой тихий пьяница и всхлипывал осторожно. — Я бы не снял её со стены, Караганскую-то.
— Он что же, отец мой, молился перед…
— Я спрашивал! — оживился сосед. — Не молился! Точно. Говорил: «Не достоин». И: «молитва моя осквернительная». Вот какие слова были его… Не-е-ет, рядом с ней даже стоять никакой возможности нет, сердцу больно, не снял бы я…
Негрунтованный холст. Масло. Деревянная, выструганная ножом, рама, — снова и снова заставлял себя смотреть Цахилганов… И усталый ребёнок с пронзёнными ладонями и ступнями. Вземляющий грехи мира Младенец-Жертва. Впервые отвернувшийся от земной Матери —
от плачущей Матери в колючем железном
венце…
— Я тоже не рискну, пожалуй, — попятился Цахилганов. — Пусть пока тут…
— Да я её вспоминать — и то боюсь! — охотно твердил своё сосед. — Караганскую… Это он её так звал, Константиныч ваш: «Караганская Владычица. Лагерная икона»… Самодельная она, оттого неправильная, вот что. По правильному должна в ней быть умилительность. Или утешение. А где оно? Когда в прощении здесь отказано… Той осенью художница одна взглянуть на неё приходила, очень уж ей хотелось. В возрасте дама оказалась. Долго глядела, да и сказала: «Тут сама бездонная Милость вычерпана до дна — то есть, жестокость человеческая развилась такая, что превысила даже Силу Сил…» Конечно, в жизни оно так и есть: сильнейший, лагерный, преизбыток братоубийства — он по всей стране наблюдается! А изображать это… не надо бы. Нет!.. Ну, ключ-то мне оставите? Или как?
— Нет. Не оставлю. Ступай.
Спустя время Цахилганов понял, что сосед всё ещё мнётся в прихожей.