— Не скоро, Дула Патрикеич, сроки выйдут, — твёрдо ответил ему отец. — Страна ещё на дно не упала, а только летит туда. Отталкиваться ей не от чего… А как от дна оттолкнётся, тогда и возьмёмся за разбалованный народ. Так, что ждите работы. Б-о-ольшой работы. Она — вся впереди.
— Жду, жду, — покорно кивал тот, подгребая листья ногой. — Вот, разве Блюхерша так бы кучу замела? Срам глядеть. И каналы который год в траве. Солью подёрнулись. За орошеньем следить некому: пустые — бараки-то. Безлюдье… Один карцер, вон, стоит как стоял! Каменный, большой. Хороший карцер. На много поколеньев его хватит, калёно железо! Послужит ещё.
Ой, крепкий!..
Тёсаные, плотно пригнанные камни карцера младший Цахилганов рассматривал издали. Окна не больше форточек, лишь на десятиметровой высоте —
Низкая, будто в языческое капище, кованая дверь с закрытыми накрепко засовами —
— Душ триста стоймя вмещает! — хвалился без устали Дула Патрикеич, глядя на кладку с любовью. — Сухой карцер. Краснополянский, там — на юге, тоже, конечно, крепкий. Но — тесный тот. В Карабасе — вовсе тьфу. А наш, Раздолинский, ууууу! Всем карцерам карцер: вечный… Наготове в лучшем виде стоит,
и петли дверные все годы хорошо смазываются, товарищ полковник. Солидол у меня — всегда как слёзка. Я плохой для этого не употребляю. Нигде ржа запоры не съела… Да, стены-то — метровые у нас!..
— Крыша, вижу, тоже в порядке, — одобрительно щурился Цахилганов старший.
— Так точно!
Но Дула Патрикеич всё не успокаивался —
— Слышь, сынок? — звал он младшего Цахилганова. — Иди-ка сюда. Погляди: и на ваш век его хватит, карцера этого, и после вас ещё лет на пятьсот. А вот нары в двух бараках пустых — просели. Докладываю вам, товарищ полковник. Отремонтировать надо бы загодя, покрасить без суеты,
да как бы совхоз под хозяйственные нужды не забрал, бараки. Сторож чего говорит? Директор совхоза уж заходил, два раза на одной неделе, примерялся на дармовое, видать…
Но младший Цахилганов, подавляя зевоту, слушал плохо. Он отворачивался. И куда охотнее наблюдал за пятнистым телёнком с обдристаными ногами, вяло теребящим пожухлый лопух у забора. И разглядывал железную огромную женскую статую на площади, гордо возносящую к небу железный,
проржавевший от снегов и дождей,
сноп;
усталость металла,
усталость вознесённого над человеком металла…
— Устал небось, Дула Патрикеич? Садись. Подброшу тебя к дому, — пригласил старика в машину отец.
И тот взобрался на заднее сиденье,
потягивая носом скромно
и благодарно.
— …Кто бы вот ещё в контору позвонил, товарищ полковник? Насчёт бараков? — ёрзал он. — Ой, умыкнут бараки наши! Чую, умыкнут… А то за ремонт мы бы сейчас принялись, сами…
Они остановились вскоре у саманного дома, огороженного синим штакетником, не отличного от других.
— С супругой зайдёте поздороваться, товарищ полковник, или как? Аграфена-то Астафьевна, она ведь рада вам будет. Ууууу… Месяц разговору нам за самоваром. Уважьте. Бездетный у нас дом. Вами и живём.
— Да уж зайду. Славное сало она у тебя солит!
— Лаврушку только до сей поры класть боится. После того, как московские нас чуть не сморили тогда, в одну-то ночь. Всю душу вытрясли…
И Константин Константиныч кивнул,
Отец вернулся назад с ощипанной и опалённой курицей, завёрнутой в газету. Дула Патрикеич взмахнул ему рукой от калитки. Потом смотрел,
прикрыв глаза грубой ладонью, словно козырьком,
и опять махал…
— …Неудобно отказаться было, — отец положил курицу на пол, у заднего сиденья. — Говорят: домашняя. Душистая. Клёцки наказывала сварить Аграфена Астафьевна… Ладно. Другой дорогой назад поедем.
Отец говорил ещё что-то. Но младший Цахилганов уснул с открытым ртом, при плавном беге машины, запрокинув голову на спинку сиденья. И отец затем не тревожил его больше.
Сон слетел оттого, что машина затормозила внезапно, резко.
Предзакатное Солнце окрашивало боковое стекло машины красным светом, а лобовое — золотым.
— Что? Из Спасского штрафбата? — спрашивал отец кого-то, приоткрыв дверцу.
Два солдата с помятыми вёдрами перестали лить в нору воду. Были они невероятно худы и ответили без охоты:
— Ну…