— Пристал: «воевал, не воевал»… Да, дрянь дела. Указал я тебе нужное место, — старик всхлипывал, горюя. — А основной победы нашей ты приближать не захотел, которая из горя народного должна была произрасти!.. Предатель ты, предатель, трижды предатель… Слышишь, там вертолёт, будто садится? Гул стоит… Вторая группа высаживается, похоже, у нашей клети. Началось дело. Каждая минута на счету… И теперь дремать будешь?!. Когда чужие в недра идут?..
Чтоб тебе валяться в вечной мерзлоте заграничной!
Пырей…
Поплакав, Патрикеич признал смиренно:
— Ладно. Моё дело теперь — в земле гнить. А твоё — небо дальше коптить, в одиночку… Учили тебя, учили! Эх, электронщики вы хреновы… Что-то у меня с мозгами делается, не пойму. Всё будто Аграфена Астафьевна передо мной в воздухе на корточках сидит, носок детский вяжет и спицами так мелькает! Как ненормальная прямо… Она ведь чего? Нагляделась разок, как детишек ссыльных в мерзлую землю закапывают, хоронят. Ну и сказала только: «Холод. А они босые, детки. На тот свет все босые по стуже уходят». Да вот и вяжет им с тех пор носки без остановки, не разгибается. Ууууу, девать некуда носки эти крохотные, везде они, куда ни погляди. Благо, соседка придёт, да тайком их распустит. Своих деток-то и у нас нет. Не захотели отчего-то родные наши детки народиться на белый свет, да…
Дальше в речах Дулы Патрикеича уже не было никакой связности.
— …Да брось ты вязать! — утомлённо просил старик. — Что ты сверкаешь ими, Аграфенушка? Перестань!.. Какой-то мальчик в ушанке всё время здесь стоит. Рядом со мной. Зачем он? Ты откуда его привела? Чего ему здесь надо, босому?.. Детей, сколько же здесь детей! Ууууу… Бледные… Бледные дети всюду… Не пройду я сквозь них… Картошка в погребе у нас вся проросла. Росточки без света, бледные, тянутся, видишь? К Солнышку… А нет его здесь.
— Так ведь времени сколько с тех пор прошло, — безучастно откликнулся Цахилганов. — Всыпало уже нам Солнышко за них. По первое число. И ещё всыпет…
Стук капель, сбегающих, падающих с угольных стен, стал снова слышен отчётливо, он усилился в наступившей тишине, и Цахилганов зачем-то считал их, капли,
потом, дойдя до
Он впал в холодное беспамятство
и, видимо, бредил. Лаз, уводящий в толщу земли из бокового штрека, снова был у Цахилганова перед глазами. Но побуждения к действию не возникало:
зачем?
…Но Любовь — она жива. И жива Степанида. А перед ним всё возникают препятствия, которые должны лишить его воли…
Вероятно, земляной ползущий презренный червь ощущает себя так, как человек, который протиснется туда, в нору, и поползёт,
нет, не проберётся туда Патрикеич со своим аккумулятором, нет. Никто не проберётся. Кроме Цахилганова… Он же лишён воли…
Мысленное зрение его, однако, сосредоточилось. И слух вскоре стал предельно чутким. Вне шахты Цахилганова больше будто и не существовало. Звуки чужой речи донеслись издалёка по воде. Они прозвучали отрывисто, кратко, похожие на команды. И незнакомое ранее чувство приближающегося врага изменяло теперь состояние Цахилганова, сообщая всему существу его растущее напряжение — мировая порабощающая, бездушная, мертвящая сила надвигалась неостановимо,
она вползала в заветные отческие недра,
и всплески там, в середине штрека, учащались…
Кто-то, похожий на неполный мешок с углем, сидел, согнувшись, рядом с лазом,
Щупающий луч чужого электрического света протянулся из далёкой тьмы, зашарил по мерцающим антрацитовым сколам. Как вдруг Дула зашевелился:
— Константин Константиныч? Сей час! — и приподнялся в полной невменяемости, засверкав белками вытаращенных глаз. — Миг исправленья роковых ошибок истории грядёт! В наши шахты они забурились? В нашу чёрную пыль захотели?!.
И вдруг заорал на всё подземное угольное пространство, грозно кособочась:
— …Мы им па-ка-жем чёрный хрен!
Рухнувший Патрикеич был недвижен. В нелепом своём порыве Страж тайны ушёл из века. Однако Цахилганов не испытывал к мёртвому старику ничего, кроме неприязни.
Подземная явь, меж тем, стала пугающе опасной, и Цахилганов теперь почему-то чувствовал своё тело чрезмерно — как тяжёлое, больное, неповоротливое. Недавняя способность души к самостоятельному движенью сменилась необходимостью прилагать к этому сильнейшие телесные усилия,
Но выбора быть уже не могло. Он втиснулся в отверстие и пополз в кромешную тьму — совершенно так, будто находился здесь, в шахте,
всецело.