все, все они — здесь!
И в этих эманациях живёт его собственная дочь — светловолосая внучка товарища полковника,
полковника Цахилганова.
И в этой её, пустой теперь, комнате полковничий сын Цахилганов не может сидеть почему-то
дольше пяти минут…
Надо будет непременно нанять хорошего, сильного массажиста,
а то поскрипывает шея, будто позвонки заржавели. Никогда ещё Цахилганов так не сутулился, как здесь, в больнице. Разогнул бы его кто-нибудь поскорее, в жаркой сауне,
И продрог он тут, конечно, основательно, и лекарством пропах… Душистый пар со зверобоем, немножко перцовки, а потом — спать, долго спать под тёплым мягким одеялом. И никаких излишеств…
Массажистки — те только гладят,
а не разминают как следует,
эти слаборукие нежные крошки,
кошки, любящие дорогие сапожки,
одёжки, брошки-серёжки и…
потанцевать.
Женщины, женщины! Отвлекающие от серьёзных дум женщины! Они всегда стремятся зависеть от кого-то, потому что только из своей зависимости умеют виртуозно извлекать всевозможные выгоды и жизненные удобства…
Впрочем, это лишь те изысканные фокусницы,
единственная настоящая специальность которых —
быть
женщинами.
За дверью, по коридору, громко затопали. Потом грубо закричали две медички почти одновременно:
— Где Барыбин? Там люди погибают. Где Барыбин? Две «скорых» стоят!.. Крепи в штреках все сгнившие, опять рухнули, на восьмой. Шахтёров задавило. Где Барыбин?!! Хорошо ещё, покойников нет…
— Сплюнь!.. Там Барыбин. Там Барыбин, в том крыле. И нечего по этому отделению бегать… С высшим образованием, а мечется вечно, не там, где надо. Кабинет в другой стороне! Дурдом, а не реанимация.
— Размечталась — дурдом! С такими работниками тут сплошной морг скоро будет, а не дурдом.
— А много я наработаю с одним градусником?
— Засунь свой градусник.
— Эх. А ещё — с дипломом.
Топот прокатился в обратную сторону и стих.
Цахилганов снисходительно усмехнулся — он не любил грубых, раздражённых, деловых женщин.
Вдруг Цахилганов снова почувствовал, что мир наблюдает за ним
и ждёт от него какого-то решения…
Какого?
И Цахилганов наконец вслушался в слабое звучание этих слов.
— Ах, вот куда ты меня сегодня увлекаешь! — удивился он. — В положение раба упорно заманиваешь. Сверхчеловека, щедро наделённого умом, талантом и… везеньем — в положение раба. Для равновесия, значит. Для социальной справедливости пущей. Понятно. Однако у тебя ничего не выйдет. Я хорош таков, каким я был и каков есть. Ум на то, может, и дан человеку, чтобы любой свой грех превращать в негрех и тем освобождаться от хандры… Глупее Фауста я, что ли?
Но никто не отозвался в ответ.
Тогда Цахилганов снова направился к ещё невнятному весеннему свету.
— Да! Мы разламывали клетки несвободы — клетки, созданные нашими отцами! — с вызовом произнёс Цахилганов. — Теперь эти клетки рушатся сами собою. Да, инерция разрушения идёт по стране, она теперь неостановима. И рушатся клетки советских зданий, рушатся клетки семей, рушатся штреки. Всё рушится! Весь мир!.. И глупо мучиться по этому поводу, когда ты ничего уже не можешь изменить. Не лучше ли предаться восторгу разрушенья, раз нет другого выхода?.. Рушимся мы — наши души норовят покинуть нас ещё при жизни. Но пусть они вырываются на волю весёлыми! Лёгкими как птицы!..
— Зачем? — прошептала Любовь.
— Затем, что созидательность несвободы уж больно была пресна! — ответил он ей с раздраженьем. — И я в неё не помещался никогда. Если честно-то…
К чему обманывать себя,
пытаясь натужно каяться?
Цахилганов мог прожить лишь так, как он прожил,