— Тогда уж вся история страны Советов — духовный тяжелейший подвиг! — назидательно пояснил он Внешнему, как недоумку — как выпускнику специнтерната для детей с задержками умственного развития. — Это советские люди поневоле учились быть свободными от свободы!..
И ведь — становились!..
Что ж, то была страна святых?
— То была страна святых… — то ли кто-то сказал, то ли кто-то спросил. — То была страна святых…
Эхо плавало в реанимационной палате, как отделившееся от человека и независимое пониманье. И Цахилганову это звучанье не нравилось. Потому что… любить пониманье человеку, любящему удовольствия, вообще-то — неудобно, и невыгодно, и обременительно: нецелесообразно, да!
К счастью, ему вовремя обрыдло созерцание вечных истин. Он изрядно переутомился, заигравшись с высшими смыслами. И теперь душа его требовала совершенно противоположного.
Оглянувшись на жену и вздохнув,
он достал из тумбочки сразу два горячих бутерброда в скрипучей фольге: один с телятиной в листке салата, другой — с жирным сыром, осыпанным тмином. А коробку с фаршированным черносливом, повертев, пока отложил.
Что ж, этот частный, турецкий, ресторан в Карагане,
на бульваре Коммунизма,
не так уж плох…
Вон какие сливочные чалмы навертели приезжие азиаты на пирожных,
Он дежурит у постели больной жены без телевизора — вытеснителя собственных мыслей… Потому что, как сообщил реаниматор Барыбин, через экраны
земные силы злобы
ведут информационный обстрел,
угнетая доверчивые души до бесчувственности.
Так тлетворный Запад убивает в нас остатки животворного византийства — остатки нашей живой жизни;
единственно живой на земле, то есть!..
— Защитные силы её организма не работают, — с хмурой важностью говорил Мишка про Любовь, лежащую без движения. — Впускать в палату дикие образы, анилиновые ядовитые краски, устраивать здесь разгул безобразия и пошлости — не позволю; они меняют жизненный состав пространства и делают его не пригодным для здоровья, старик…
Маленький переносной ящик, установленный было Цахилгановым на тумбочке, Барыбин схватил за рожки антенн — и отдал санитарке почти торжественно:
— Мария! Убери отсюда око ада! В морг отнеси — эту радость обезьянолюдей. Поставь перед санитаром Циклопом!
…Надо же! Сивый, как ватрушка, покладистый увалень Барыбин вдруг стал решительным распорядителем цахилгановского проживанья.
— Мария! Принесите телевизор из прозекторской!.. Барыбин разрешил, — сердито солгал Цахилганов, высунувшись в коридор.
Мария на сестринском посту сидела за столом, будто алебастровый монумент. И ужаль её пчела, не пошевелилась бы ни за что,
— Срочно! — прикрикнул на неё Цахилганов с порога. — Дождётесь вы у меня, что я вас тут всех рассобачу. В пух и прах!
Спохватившись, он оглянулся. Любовь же была спокойна. И так безмятежна,
словно видела ангелов в своём пограничье,
или цветущий луг…
— Извини меня. Ладно? — торопливо сказал жене Цахилганов, подсев к тумбочке и принимаясь за еду. — Любочка, я такой проглот, что всё это умну сей же час. Пока не остыло. Прости.
Барыбин, уж точно, при ней есть не стал бы,