— Это мама — сама! — сделала из себя такую девочку в каске! — кричит он в пространство квартиры с порога, не раздеваясь. — Потому что мама — умная, в отличие от тебя… А ты — заносчивая идиотка! Ты не понимаешь того, что у женщины на свете лишь два пути! Первый — позволять себе всё понимать. А значит, быть одинокой, то есть — сломанной. Помнишь свою куклу, которую изгрыз Чак? Вот так же у них трясутся и заваливаются глаза внутрь — как у сломанных кукол, точь-в-точь, у этих
— У каждой женщины пути — только два! — повторяет Цахилганов своей дочери-десятикласснице, благоразумно не выходящей в коридор. — Если только она не исчадие ада!
Да! Да!..
Но перед разбушевавшимся Цахилгановым появляется вовсе не Степанида, а Любовь, собравшаяся на работу. Она накидывает поношенный свой плащ и поправляет, поправляет воротник вздрагивающими пальцами.
— Что ты так кричишь? Стеши нет дома. Она ушла десять минут назад. И… Не тревожься ни о чём. Детей не учат слова, их учит время… Вы ссоритесь, потому что очень любите друг друга.
— Прости, я думал… Тебя совершенно не слышно. Значит, ты ещё не ушла… Подвезти на работу? У тебя вид… уже с утра усталый. Что, заболела?
— Не заботься об этом. У тебя столько дел! Прости Стешу. Поезжай, не волнуйся. Тебе… не полезно.
Что это? Кажется, она даже не причёсана толком. Волосы, перехваченные аптечной резинкой, сбились на сторону, и вообще…
— Люба. Ты в последнее время совсем не смотришься в зеркало перед уходом. Отчего это?
— Оно… блестит, — смущённо улыбается Люба — смущённо, беспомощно, виновато. — Блеск. Блеск стекла. Он слишком… резкий. Мне от него больно… Всё вокруг резкое такое! Звуки, жесты. Краски… Режет всё. Кажется, я не справляюсь с жизнью. Не получается что-то.
— Ну ладно, до вечера! Причешись, не забудь. Мы ещё с тобой поговорим.
…Потом он закрутился на целую хмельную, тяжёлую неделю — с гулянкой в офисе, с утренней головной болью, с песнями навзрыд:
про чёрного ворона,
про чёрную шапку
и про лучину,
догорающую вместе с человеком…
От мужской утомлённой компании Цахилганова понесло по городу. Сначала — гостиница и две смуглые девицы в разноцветных бантах, похожие на двух рослых весёлых обезьян,
затем — Дашина квартира с опущенными средь бела дня шторами и широким надувным матрацем на полу, пружинящим как батут.
Снова — венеролог: ведь кто её, мягкую Дашутку, знает? Улыбчиво-сонную, ничему не сопротивляющуюся,
Потом — надушенная, скучная Ботвич, заставляющая его злиться, а значит, пить всю ночь,
ругаясь скверно, безобразно.
И, наконец, на рассвете Цахилганов дома,
потому что на венеролога пока нет никаких сил и никакого времени –
Любины руки осторожно ставят перед ним на стол большую стопку водки, горчицу и соль. И высокий хрустальный стакан с капустным рассолом, в котором плавают зёрна укропа. Руки, чуть вздрагивая, подают ржаной хлеб, яйца всмятку, фарфоровую чашку с жирным говяжьим бульоном…
— Люба, голубушка, ты бы хоть поругала меня однажды за что-нибудь, — просит Цахилганов, похмелившись. — Что ты молчишь всё время, Люба? И не спрашиваешь ни о чём.
— Сейчас тебе будет легче.
— Посиди со мной, Любушка. Скажи хоть, чем ты живёшь, когда меня нет? Я — занят, всё летит мимо меня, я не замечаю многого.
Она присаживается напротив, низко опустив голову. И дёргает, дёргает край передника,
— Я живу… хорошо.
— Скучно тебе?
Люба припоминает сосредоточенно,
не поднимая головы: