— Знаешь, с каким удовольствием я бы выкинула его сейчас в окно? — щурится она. — Жалко, самой нужен… Но я больше никогда, никогда у тебя ничего не попрошу! Ты не бойся. Обещаю. Я даже в этом костюме и замуж выйду. Побыстрей. Пока он новый… Из тебя ведь всё надо тянуть клещами, а сам ты, добровольно, никогда ничего не выдашь!.. Ты знаешь хоть, как тягомотно зависеть от тебя?! Как это всё… обидно. Страшно обидно, противно. Тошно — брать у тебя…
— Ну… Кому как, наверно. Иные просят, берут, ещё как берут — и ничего, не облезли пока что. Даже напротив… Поблагодарить меня ты не хочешь?
— Нет. Нет желанья.
— Совсем?
— …Совсем.
Что скажешь на это, Внешний?
Что-то давно ты не проявлялся…
— Изволь. Мужчины скупы с теми, кто их любит. И чем сильнее их любят, тем они скупее. Зато расточительны с нелюбящими их.
Цахилганов, усомнившись, почесал бороду пятернёй — в том месте, где раздваивался подбородок.
— Выходит, эта плоскогрудая сука Ботвич не любила меня?! Все одиннадцать лет?!.
Одиннадцать. Страшно подумать… И это — он, Цахилганов!..
Сотка засвиристела снова.
— …Андрей Константиныч? — шёлковый Дашин голос докладывал: — «Волга» вышла три минуты назад. Пакет с копиями у Вити. Запечатанный.
— Хорошо…
Никакого подвоха в документах он не найдёт. Это — только привычка подстраховываться всегда, потому что в делах мелочей не бывает…
И всё же — бедный, всемогущий, тупой Соловейчик! Да ничего, кроме роскоши, ей, Ботвич, от него не надо. Роскошь — вот что любит Ботвич, со всею неистовой страстью дочери странного, подозрительного архивариуса, кропотливо искажающего историю день за днём!.. Да она, эта самая Ботвич, та-ка-я сложная женщина, что ни с кем, ни с одним, никогда не быть ей…
женщиной. Да, женщиной — не быть ей,
этой Ботвич,
ни с кем.
— Надо было хорошенько закрывать двери, — Любовь пыталась приподнять голову, будто старалась увидеть его поближе.
Голос её прерывался. А платок сбился, некрасиво закрывая половину лица.
— Надо было закрыть… Но ты был такой… — объясняла Люба с трудом. — А она влетела… И стала клевать мне печень. А я тогда ещё не чувствовала её, Андрей… Она клевала, мне было плохо, но я не знала, что это она… Теперь она стала старая и сильная. Она стала ужасно злая!.. Я не могу справиться с ней… Больше не смогу.
Жена откинулась на подушку, и Цахилганов поразился огромным синим кругам под её глазами:
В вентиляционных колодцах взвыл ветер, вечерний, тёмный. Цахилганов поёжился, встал — но снова опустился на табурет, беспомощно озираясь. Он не знал, чем может сейчас помочь жене.
Цахилганов поправил её платок, погладил жену по одеялу.
— Здесь болит, Люба? — спросил он, останавливая ладонь над правым её подреберьем, — Здесь?..
Любовь молчала.
— …Тебя преследует птица, которую ты создала в своём воображеньи. На самом деле — её — нет.
— …Её нет, Любочка, птицы. И никогда не было. Ты всё выдумала сама! Понимаешь? Тебя мучит твоя собственная выдумка: фантом в перьях — и ничего больше.
— Любовь не слышит тебя! — сказал мужской голос за его спиной.
Реаниматор Барыбин входил так, что скрипучие половицы молчали, а двери — не хлопали. Огромный Барыбин положил свои тяжёлые пальцы на слабое запястье больной, приблизившись к кровати с другой стороны.
Хм. Он положил широкие пальцы на её узкое запястье, как повелитель,
— Вот. Такой пульс бывает у наркоманов, — сказал Барыбин. — Она ничего не слышит. Любовь не понимает, что говорит.
Цахилганов поспешно опустил глаза.
— …Перестань вести с нею разговоры, Андрей. Это не безопасно для тебя, я предупреждал, — хмурился Барыбин. — Ты подключаешься к её бреду, понимаешь? Только — к бреду. Сам не заметишь, как начнёшь жить в мире бреда. Существовать в системе бреда… Побереги себя. Стоят магнитные дни.