— Прометей был прикован к скале вовсе не за похищение
— А… Понятно. Тебе доступно пониманье тончайших ассоциаций — в отличие от меня, циничного. Циничного любовного спортсмена. Кентавра. Разнузданного жеребца. — Цахилганов, озлившись, скрипнул зубами. — Но я — не только жеребец, Миша. Понимаешь? И мёртвые сперматозоиды — не наказанье мне, за разнузданность, а просто…
Реаниматор смутился от жёсткости его тона. И Цахилганов отметил это удовлетворённо.
О, Барыбин был всего лишь контрабас,
почти что фон.
Но даже когда тучный Мишка вздыхал невпопад,
приглушённый вздох его
придавал происходящему
некую глубинную многозначительность.
А всякому слушающему припоминалось тогда с трудом что-то не понятое, давнее,
но весьма, весьма важное —
Потом Барыбин посмотрел на Цахилганова с лёгким удивленьем — и задумался:
— Боюсь, ассоциации у нас разные, — вздохнул Барыбин. — Печёночники… Это всё у них от долгого, чрезмерного терпенья…
незаслуженных обид.
— Каждый больной, лежащий под этими капельницами, представляется мне прикованным, — решительней заговорил реаниматор. — Раньше он был неизбежно прикован к земным житейским обстоятельствам, как к скале, потом — к этой кровати. Видишь ли, я делал опросы, не вполне общепринятые, для докторской, на которую нет времени… У таких больных в судьбе присутствует одна и та же картина: супружеская верность, жертвенная преданность с их стороны — и супружеские измены им в ответ: хамство и прочее…
Цахилганов лишь усмехнулся, однако промолчал.
— Не правда ли, любопытная закономерность?.. Андрей, здесь оказываются люди, которых всё время предавали! — Барыбин указал на реанимационную кровать коротким стеснительным жестом. — Когда я слушаю их бред во время ночных дежурств, не на этой стадии, а чуть раньше, то думаю иногда: должно быть, всякий, принёсший на землю небесный огонь чистой, божественной, любви, расплачивается за это своей печёнкой. Он должен получать такую же любовь в ответ, ан нет: такая слишком редка… Ну? Что? Что скажешь?..
Цахилганов поморщился слегка и не ответил.
— В полнолунье они бредят особенно сильно и говорят много, связно, — словно оправдывался реаниматор. — Кажется, на этот диагноз обречены те, кто слишком хорош для теперешней жизни и кому она не соответствует. Понимаешь?.. Гнев богов понятен: Прометей бросил высокую любовь под ноги людям, на свинское попрание и надругательство.
— Что ж. Логично,
— Ну, что ж ты, Андрей, не смеёшься над моими словами? Пора! — развёл руками Барыбин, вздыхая.
— …А ты помнишь, как она меня любила? — с надеждой спросил вдруг Цахилганов — и крайне удивился своему вопросу. Он заволновался, затосковал и отодвинул табурет ногой, вставая. — Она ведь любила только меня!
Реаниматор быстро кивнул, соглашаясь без охоты:
— Помнишь ты, как сильно мы любили? — Цахилганов просительно заглянул в глаза Барыбину, ухватив его за рукав. — Там, в Ялте, перед свадьбой? Ты же видел. Ты был рядом… Мы не могли с ней отойти друг от друга. Ты помнишь?
— Конечно, помню, — перебил Барыбин сумрачно. — Я… видел. Другие видели… Все. Тебя это, по-моему, даже как-то… развлекало.
— Да что ты в этом понимаешь! — разозлился Цахилганов.
— Я?! — удивился Барыбин — и заморгал белёсыми ресницами, как незаслуженно и сильно наказанный ребёнок. — Это я-то что понимаю?!.
Они идут, обнявшись, Цахилганов и Люба, по Ялтинскому жаркому базару, а низкорослый татарин, голый по пояс, протягивает и протягивает им в ладонях лучшие персики,
неудобно перегнувшись через прилавок…
— Мы с ней не могли не обниматься. Так нас тянуло друг к другу…