подстилок, пёстрых длинных половиков и вышитых полотенец, пахнущих старостью. Морщась, Цахилганов отнёс всё это на поляну за помойкой, ночью, и там сжёг возле мусорного бака, подкладывая под тряпьё поочерёдно:
бумажные портреты Сталина, Ленина, Долорес Ибаррури и Бенту Гонсалвиша,
грамоты за трудовые успехи женской ремонтной ударной бригады по выполнению задач второй пятилетки на железнодорожном транспорте,
шелковый оранжевый абажюр с кистями,
деревянные перьевые ручки, перепачканные чернилами и тушью,
деревянный жёлтый бюст Ежова, словно бы гепатитного,
офицерскую отцовскую форму — ещё с тремя, подполковничьими, шпалами на петлицах,
а так же деревянный частый полубеззубый гребешок,
Точно так же он не стал выбрасывать в мусорный бак большое количество олеографий религиозного содержания и потёртых картонных икон, а тоже поджёг их, сложив горкой,
Пока он смотрел на низкое дымное пламя, сидя в спортивном трико на траве, мимо неслышно прошла в ночи девушка с белой сумкой через плечо. Где-то в степи прошёл дождь, и в воздухе свежо и горько пахло далёкими травами.
— Я приглашаю вас к себе!.. — закричал он ей вслед, сквозь дымное пламя, уничтожающее прошлое. — На всю оставшуюся жизнь! Есть хатка, между прочим!
После уничтожения прошлого
будущее должно начаться сразу же –
чтобы человек не провалился в пустоту настоящего,
ибо самое гибельное для него —
это когда со старым уже покончено,
а новое ещё не началось –
— Девушка, я серьёзно. Хотите, мы останемся с вами вдвоём?
— Нет! Я хотела бы, чтобы вы остались со мной — один!..
Плохо видная от костра, она смело засмеялась в свежей, полынной ночи — и исчезла в ней со своею сумкой насовсем. А юному Цахилганову, ворошащему палкой остатки костра, взгрустнулось тогда ненадолго.
В жёлтых окнах многоэтажек двигались люди, конец которых был предопределён… Живёт человек, взрослеет, старится, волнуется по поводу смены политических режимов. И вот уже нет его в окне…
А потом нарождается и живёт другой уже человек — так же, маяча в окошке. Но вот эта вечно-юная девушка с белой сумкой всегда будет проходить мимо, и таять в ночи, смеясь легко и смело,
догадался он.
Впрочем, пусть себе шагает.
А и не больно-то хотелось!..
Далёкие девушки не по его части…
На место самой большой картонной иконы Бога Саваофа Цахилганов поместил такой же по величине картонный прищуренный портрет Хемингуэя — с трубкой, свисающей из волос, разросшихся обильно на нижней части доброго писательского лица. А там, где остались на стенах пятна от олеографий, он развесил переснятые фотографии косматых битлов,
обнимающихся с гитарами.
Тяжёлые шкафы Цахилганов разбил, орудуя разболтанным молотком, тупым зубилом и хорошими клещами, найденными в прихожей, на полке. Он соорудил из досок открытые полки, на которых расставил книги Ремарка, Лорки, Апдайка, учебники по электронике. И зачем-то ещё всунул в общий ряд найденную за бабушкиным сундуком книгу Энгельса —
о том, как некий человеческий вид
умудрился когда-то произойти
от обезьяны,
а также разместил всякие иностранные пустые бутылки — из-под вин, коньяков, ликёров, и пустые же кофейные латинские банки —
пока не образовалась вокруг него
некая пустопорожняя заграница.
От высокой и крепкой бабкиной постели оставил он один лишь матрац на ножках, застелив его огненно-красным новым пледом,
Потом на стенах появлялись всё новые блестящие цветные картинки
— с хоботообразными саксофонами,
перевёрнутыми банджо,
накренившимися тамбуринами,
расхристанными бородачами
и невинными западными девушками
Тогда-то сюда, к Цахилганову, потянулись пьющие студенты Карагана — с портвейном, с развесёлыми однокурсницами
— Мы называли их валькириями по невежеству, — с улыбкой заметил сейчас Цахилганов, шагающий по больничному коридору. — Дураки, дураки…