Однажды,
проводив очередную безымянную валькирию,
сначала — до дома,
потом — до постели,
он вернулся под утро к себе. Ключи ему не понадобились. Входная дверь, высаженная пинком, валялась на лестничной площадке
с чётким, рубчатым отпечатком пыльной подошвы.
Посуда оказалась расколоченной вдребезги. А вольный ветер беспрепятственно вздувал занавески на выбитых окнах.
Но это было не всё. Точно посередине комнаты высилась изрядная куча дерьма. Рядом же с ней стояла пустая бутыль Солнцедара, придавив край небольшой приветственной записки —
Цахилганов протрезвел.
Он долго стоял на утреннем сквозняке, беспомощный, будто подросток, всхлипывая без слёз. Потом принялся искать веник. Но в дверной проём уже весело заглядывал будущий прозектор Самохвалов,
— А ну, зайди, — Цахилганов уставился на его башмаки. — Снимай!
Сашка не понял, зачем,
однако разулся с готовностью.
— Ты насрал? — требовательно спрашивал Цахилганов, приставляя подошву к следу на двери. — Ты? След — чей?
Самохвалов, наконец, сообразил, в чём дело.
— У тебя с мозгами, старик, неважно, — и отнял свой башмак.
Он помог всё же Цахилганову насадить дверь на раскуроченные петли, однако, надувшись, ушёл сразу.
— Отец, — звонил озябший Цахилганов ранним тем утром, сидя на только что вымытом столе. — У меня… разгромили квартиру.
Он всё повторял требовательным ломким голосом:
— …
Отец ответил голосом человека,
умеющего просыпаться мгновенно:
— Никогда не путай мои дела и твои. Развёл бардак — выпутывайся.
— …Мне что, в милицию звонить?!.
— Решай сам.
— Ну, л-ладно, — с угрозой выдавил Цахилганов-младший. — Усвоил. Мои дела отныне тебя не касаются.
Он зло наводил порядок, орудуя веником и совком.
— Бросил. В трудный час. Ладно, ладно… Вспомнишь ты скоро, что я твой сын. Очень скоро вспомнишь, предок. Только поздно будет…
С тех пор в отремонтированную заново квартиру стали допускаться лишь избранные. Редко — Барыбин, часто — переставший дуться Сашка Самохвалов.
Да, теперь заходили только они,
учившиеся не в Политехе, а в Медицинском,
прежде чем один стал — реаниматором,
а другой — прозектором.
Цахилганов толкнул дверь в ординаторскую. Наполовину пегий, наполовину седой, Барыбин сидел спиной к нему, возле настольной лампы, тяжело навалившись на стол, и что-то быстро записывал на разлинованных карандашом листах. Полупридушенная ручка, утопающая в его лапище, жалко синела покусаннным торчащим колпачком.
— Сейчас, — рассеянно оглянулся он. — Располагайся. Можешь подремать, пока я…
Кивнув, Цахилганов тяжело плюхнулся на изодранный диван. Бывшая мебель, прошлый друг, полинявшая юность: всё — тут…
Тогда Цахилганов умудрился что-то продать из своей хорошей одежды, съездить на каникулах в Москву и перезнакомиться с тамошними меломанами, у которых — вот, везенье! — высоко ценилась азиатская анаша.
— Да этой конопли у нас в Карагане — как грязи!..
Вскоре Цахилганов уже привозил из Москвы чемоданы фирменных заграничных тряпок, целые короба пластинок, редчайшие магнитофонные записи и дорогую аппаратуру. А в квартире его появлялось постепенно всё, о чём он мечтал…
Знал ли стареющий отец об этом? Вряд ли.
Только однажды утром, когда сын заночевал у родителей, Константин Константиныч, словно невзначай, принялся внятно зачитывать над чашкой кофе статью уголовного Кодекса о маньчжурской конопле и опийном маке.