Слово интеллигенция непереводимо, а явление, обозначенное им, неопределяемо. Впрочем непереводимость - свойство и самого явления. В этом смысле понятие интеллигенции - предварительное понятие, понятие-предчувствие.
Оно появилось как русское заимствование в определенный момент западной истории (во Франции в 20-х годах, вероятно, по следам русской революции). Но что значит «заимствование»? (Моше Левин, например, размышляет об одном из последних непереводимых слов: «Термин перестройка вошел в мировой политический словарь не только потому, что он отражает реальное содержание большой и сложной задачи, стоящей перед Советским Союзом, но и потому, что эта же задача стоит, хотим мы этого или нет, и перед всем миром».) Когда и почему понятие «чужое», «чуждое» (именно непереводимое) оказывается потребностью всемирной истории? Каковы те медленные эволюционные процессы или, напротив, резкие социально-исторические повороты, которые, чтобы осмыслить себя, вдруг прибегают к заимствованиям из иных культур? Когда реальность уникальна настолько, что определяющее ее слово непереводимо, а потребность определить - неотложна? Наконец, не ставит ли проблема заимствования и перехода из одного языка в другой (учитывая дальнейшее использование и развитие терминов) под сомнение иллюзию изначально подразумевающейся ими общей истории?
Интеллигенция - это «русское заимствование» требует или по меньшей мере напрашивается на сопоставление с родственным французским явлением уже потому, что явление это со времен дела Дрейфуса и памятного «Манифеста интеллектуалов» в газете «Аврора» имело собственное слово, определяющее его, - интеллектуалы.
В общих чертах русская интеллигенция может быть определена решительной безнадежностью Адорно, утверждавшим после геноцида второй мировой: «Интеллигентность - нравственная категория». Но все же (а может, и прежде всего) она определяется следующим парадоксом: по определению, она противится всякому определению, и это ее свойство - основа ее бытия. Возьмем за точку отсчета ее упорное нежелание быть заключенной в жесткие рамки социологических категорий - хотя бы уже потому, что в данном случае она рассматривалась бы как стабильное явление. Иначе говоря, является ли интеллигенция как феномен, появившийся исторически сравнительно недавно, чем-то раз и навсегда данным?
«По уровню бескультурья и лени мы живем почти во времена Меровингов. Надо поистине обладать охотничьим чутьем, чтобы выискивать интеллигентов (…)». Горькая ирония, выразившаяся на страницах популярного французского еженедельника, проводившего недавно анкетирование, могла бы показаться почти банальной, не будь в ней привкуса отчаяния. «Пустота», «отсутствие», «отступление», «деградация», «опустошенность», «все в прошлом» - даже частота употребления подобного лексикона характерна (заметим попутно, что термин «кризис» в нем отсутствует). Анкетирование было чисто журналистским, но оно не утрачивает от этого своей значимости, давая пищу для размышлений. Особенно примечательны результаты опроса об «интеллектуальной власти во Франции», согласно которым пальма первенства отдается Бернару Пиво, ведущему популярной литературной телепрограммы, и Клоду Леви-Стросу. Современность и груз истории, посредничество и творчество уживаются друг с другом, смешиваются и, кажется, со временем превращают в повседневность явления самого разного порядка: понятия «информационного взрыва» и «информационного выбора»; движение к новому подъему недооценивавшихся прежде радио, прессы, ТВ, родившееся в недрах университетского кризиса 70-х годов; наконец, тот факт, отмеченный Пьером Нора, что неологизм «интеллектуал» возник во Франции одновременно с понятием «событие». Если вдуматься, то и сам главный вопрос анкеты: «Кому принадлежит интеллектуальная власть?» - не менее красноречив, чем ответы на него. То же чувствуется и в горько-сладком комментарии одного из победителей опроса К. Леви-Строса, который будто бы не принимает как результаты анкеты, так и самую действительность: «…я принадлежу к прошлому веку… и если мое имя повторяется чаще других, то только потому, что я мешаю меньше других».
Восьмидесятые годы демонстрируют нам, что уже не ставится вопрос об определении (что такое интеллектуал?) и об отношении интеллектуала к власти
- а это был традиционный вопрос, - теперь же спрашивают о власти как таковой, о власти интеллектуала . И ответы подтверждают эту путаницу, это смешение в умах двух вопросов. Мало кто воспротивился сближению слов «интеллектуал» и «власть», кто заявил о «природной и функциональной» их несовместимости, кто напомнил, подобно Леви-Стросу говорящему из «прошлого века», о призвании, которое заключено в нарушении сложившегося порядка вещей, в том, чтобы «противостоять миру» (как говорил Адорно в отчаянном усилии заставить услышать об этом и сознавая, что этого не случится).