У нас была… в КГБ это называется «группа». Мои мальчики. Таких молодых людей я больше нигде потом не встречала. Тонких, умных, философски настроенных, интеллигентных… У мамы была подруга Аллочка, очень красивая. У нее — Феликс, приемный сын. А он оказался подлец. Ну, с подлинкой, что делать. Оказывается, он следил за нами для МГБ. Нас пятерых арестовали. И Феликса тоже, шестым.
Допросы были бесконечные. Нет, меня не били. Если бы меня кто-то ударил, я бы… Не знаю, это я бы не могла вытерпеть.
Следователь говорил, что мой папа шпион, я его защищала, и за это он постоянно отправлял меня в карцер. Вы знаете, что такое карцер? Во-первых, там раздевают — женщины, конечно, — практически догола. Оставляют трусики и маленькую рубашечку. Ноги голые, адский холод. Рукой проводишь по стеклу — а там снег. Сидишь на железном стуле, трясешься, зуб на зуб не попадает. В соседней камере женщина кричит: «Я не хочу больше жить! Я не хочу больше жить!» И бьется головой о пол. Слышу, надзиратель говорит ей: «Как вам не стыдно! Вот вы кричите, а рядом сидит ребенок», — мне было 19, а выглядела я еще младше…
Из карцера меня вынесли. Но я была такая отчаянная! Мне надо нести в камеру свои вещи, а сил-то уже нет! Бросаю все на пол: «Не могу! Сами несите!» Так к камере и шли: двое надзирателей меня несут, третий — мешок мой.
На Лубянке было исключительно чисто. Вы не подумайте, что я хвалю, но так оно было. А когда я выходила из «воронка», конвоиры подавали мне руку. Всегда. Да, из «черного ворона» с надписью «Хлеб».
В моем деле было написано: «Порицала советские законы». На самом деле я сказала: это неправильно, когда в школах мальчики учатся отдельно от девочек. Больше ничего.
Приговор объявлял начальник тюрьмы. Зачитывает красиво так, официально, с выражением: пять лет. Я была в таком отчаянии! А охранник говорит: «Ой, повезло тебе! Пять лет — это детский срок». Оказывается, в этот год всем давали по 25.
Олег сразу от меня отрекся, ни одного письма не написал. К сожалению, я была тогда юной, и этот опыт дал мне определенное отношение к мужчинам. На всю жизнь показал, что страх — сильнее чувства. Казалось бы, любовь — она же сильнее? Но под воздействием страха человек может от нее отказаться.
Когда я освободилась, Олег увидел меня на какой-то выставке. Побежал через весь зал: «Ирусенька! Ирусенька!» Потом я сама захотела его повидать. Мне было нечего надеть, попросила у сестры халатик — атласный, с розами, красивый такой…
Олег успел жениться, у него родились два сына. А что, имел право! Что ему, из лагеря меня ждать? А я бы, наверное, ждала…
Стыдно говорить, но сестра ведь тоже от меня отказалась. Пошла в КГБ и написала отказ. Мама мне так и сказала: «А что, ты хотела, чтобы и Элечку посадили?»
Как меня могли оправдать, если от меня уже все отказались…
«Какой товар привезли…»
Знаете, как Солженицын про меня написал? «Ну, какой товар привезли?» — спросил покупатель на Бутырском вокзале, рассматривая по статьям семнадцатилетнюю Иру Калину».
Мне 21 год был, остальное правда. Я до сих пор его помню. Он единственный, кто пожалел меня по-человечески. Подошел и сказал: «Это будет недолго, вы не огорчайтесь».
Пока меня везли в лагерь, я писала письма и бросала в щелку вагона. Писала и бросала, писала и бросала… Все письма люди передали, ни одно не пропало.
Плакала я только ночью, чтобы не видели. Знаете, что страшно? Выброшенность. Из семьи, из Москвы. Ты не знаешь, что с тобой будет, твоя жизнь тебе не принадлежит, ты всеми презираемый человек.
Тяжелое воспоминание — эта зависть женская: что я живу в Москве, что у меня маленький срок. Что я молодая, я еще выйду на свободу, что я художница. Интеллигенцию не любили, сидели-то в основном крестьяночки.
В лагере меня сначала хотели сделать художником, чтобы я писала всякие воззвания. Когда приезжаешь, сидишь в карантине. Я все это время делала медвежат. Мне принесут кусочек меха, я сделаю медвежоночка, приходит какой-нибудь генерал из охраны, сразу — хвать для своих детей. И радуется!
И вот вызывает меня начальник и говорит: чтобы быть художником, надо стучать. Я сказала: я на свободе этим не занималась, а здесь — тем более. И отказалась. Его это очень изумило.
Зато начальник режима Лебедев хорошо ко мне относился. Ему хотелось каких-то отношений. Но им же тоже нельзя, за это дают восемь лет!
И вот посадит меня в карцер, приходит, садится рядом, гладит меня по ножкам — не подумайте, не похабно — и говорит: «Наверное, будь вы на свободе, вы бы со мной даже не поздоровались»…
Повезли меня в какой-то лагерь. Пришел дядька — не знаю, кто — раздел меня, повалил на лавку и начал целовать в грудь. Мне стоило больших сил вывернуться. Совсем насиловать он не хотел, а я — ни в какую. А для чего им, чтобы у них тут сидела девушка? Лучше иметь наложницу. Меня хотел получить начальник режима, начальник лагеря… Женщины особо не сопротивлялись, многие свой орган называли «моя кормилица». Даже подбивали меня: «Нечего кормилицу просто так держать». Но я не могла.