В лагерь я попал из-за детской игры. Мы учились в СХШ — Средней художественной школе в здании Академии художеств. Она тогда стояла пустая, мертвая, все студенты были в эвакуации. И в этом черном, очень романтичном здании мы играли в войну, изображая фашистов.
Потом, когда я уже поступил в судостроительный техникум, со мной учился — я никогда не скрывал фамилию — Юра, извините за выражение, Благовещенский. Я с ним как бы подружился (я очень трепетно отношусь к слову «дружба» и почти никогда его не употребляю) и рассказал ему про эти игры в войну в 15–16 лет.
Через какое-то время он подошел ко мне, сказал: «А знаешь, игра за фашистов — это серьезно. Это правильно! Вот у меня в 37-м отца арестовали»… В общем, когда перед судом я знакомился со своим делом, буквально на третьей странице были его доносы. В «Крестах» я встретил других людей, которые из-за него сели.
Дальше началось следствие, которое понимало, что это все липа. Но следователи любили играть серьезно, даже последняя фантазия должна была быть документально оформлена. И начиналось: немецкий шпион, американский шпион, абиссинский шпион… Нас обвинили в том, что мы хотели сделать подкоп из Ленинграда под мавзолей Ленина, чтобы убить Сталина.
— Вы хотели сделать подкоп, — говорил мне следователь.
— Как это?! Послушайте, как вообще можно сделать подкоп из Ленинграда в Москву?!
— А ты не знаешь, в таком-то журнале описано изобретение: проходческая машина, которая может такие каналы рыть?
— Я не читал, но не сомневаюсь, что такая машина может быть.
Это считалось полупризнанием. Так шло развитие этой липы.
За готовое дело каждый из следователей получал премию — 70 рублей. Нас было пятеро, итого 350. Инженер в месяц получал 1200.
«Слава богу, не будет этого больше»
У меня какая-то странная, выборочная память. Я помню освещение, помню погоду. Помню, как ехал из техникума поздно вечером. На углу Кузнечного и Марата, около моего дома, стояли два солдата с автоматами — тогда очень много патрулей ходило по городу, это никого не пугало. И два штатских. Щупленькие, молодые, в полуодинаковых плащах, свойственных им и сейчас. Меня остановили: «Фамилия, имя, отчество?» — щелкнули пальцами куда-то в Кузнечный переулок — у них отработанный жест был, оттуда сразу же выехала «эмка». Меня посадили и повезли.
Что это арест, мне в голову не пришло. Привезли в Большой дом
Ночь прошла. Помню, как лежал на диване одетый. Уже под утро мне прочли обвинение, формальное, очень короткое: антисоветская профашистская диверсионно-террористическая группа, — и повели в Шпалерку
Нет, я не испугался. Я понимал, что это все — какая-то невероятная глупость. Первая мысль была: слава богу, завтра не надо идти в техникум (у меня были долги по домашним заданиям), слава богу, не будет этого больше.
Когда мое следствие кончилось, я спросил судебного исполнителя, тщедушненького молоденького лейтенантика: из вашего опыта — сколько мне могут дать? Он совершенно спокойно ответил: «Знаете, 10 лет точно».
Меня это ошарашило! Как будто по лицу ударили, даже по рылу. Мне 16, срок 10, мама дорогая! Это было страшно. Но когда на суде мне дали 25 лет, это было уже смешно. Мы все — возьму на себя смелость сказать «мы все» — были уверены, что сидение, которое назначено нам этими, простите, органами, — чушь собачья.
Конечно, все надеялись, что что-то случится. Усатого не станет, например. Хотя некоторые шутники говорили, что, когда его не станет, не станет и нас: умрем с голоду, потому что только Усатый и знает, что мы сидим, а больше никто. Тогда, конечно, бытовала легенда, что он-то не знает, а если бы узнал…
Но абсолютное большинство тех, кто со мной сидел, понимали, что это его дело, его идея взрастить племя послушных людей.
«В психбольнице все были такими, как я»
Полсрока я проработал, по Исаичу говоря, на шарашке. В городе Воркута, на шахте № 1. Это было замечательное время. Относительно, конечно, но я вспоминаю его с благодарностью.
У нас были относительно хорошие условия: отдельное, нами спроектированное помещение. Тепло, светло, у каждого свой стол, бумага и куча свободного времени. Кто читал, кто что. Я рисовал.