Бульвар казался израсходованным, попользованным, причем не сегодня и не вчера и не Артемьевым вовсе, а людьми, жившими-бывшими так давно, что представлялись уже не людьми, а социальными, что ли, напластованиями, стратиграфическими срезами, спрессованными временем в гербарии фактов, в папиросную прослойку гумуса, в подглавку многотомной истории, которой подглавки - если заглядывать в книгу по-птичьи, сбоку, не открывая - не различить в безразличном молоке обреза... нарастая количеством и набухая годами, компенсируя своей укорененностью присущую всякому высказыванию динамику - от первых строк в последние, затем в подстрочные примечания, затем вообще в комментарий, от десятого кегля к петиту и бриллианту, - эти люди высосали бульвар, сами того не заметив, не желая, а кстати, и не насытившись: такая бессмысленная, порожняя подлость, свойственная всему состоявшемуся вне тебя, помимо тебя... Они тратили бульвар глупо и попусту сеяли-вытаптывали травы, выставляли себя в каких-то дебильных пикетах, тасовали истуканов, много целовались, - в общем, они бульвар промотали. Семантика, присущая бульвару аксиоматично (т. е. обеспеченная уже совершенно невнятными для нас взаимодействиями эпох, желаний людей, его сооружавших, газетного трепа по поводу открытия и внутренней, тамошней еще, добытийственной воли вещей), попросту кончилась. Всякому сюда приходящему приходилось (же) тащить горсть значений с собой, самому ими и пользоваться, уничтожая целиком, даже если и через силу (хлеб и все прочее у нас принято доедать до конца - разумно, впрочем, принято); если что и оставалось, так это некий аналог подсолнечной шелухи, из которой каши не сваришь (хотя было время, что и варили). Объедки собственных значений бульвара осели в фольклоре, в легендах, но специфических - тоже, скажем, ведомственных. О них можно знать, но выявить и предъявить - увы. Так и последовательнейшие из опечаток просачиваются через полдюжины корректур.
Это как бы место действия. Уважение к читателю. Дело милое, доброе. Некая размеренность, прогулочность ритма, степенная обстоятельность, подразумевающая здоровый желудок и какие-никакие нравственные гарантии. Один наш позднейший бытописатель советует путешествующему в Азии останавливаться в домах, где сохнет на дворе белье, желательно - детское; всякая основательность всегда чувствует берега; по этой же причине Артемьев предпочитал блудить с женщинами замужними; другое дело, что предпочитал он это как бы задним числом, ибо крыло блуда касалось Артемьева в моменты, когда рациональность была с треском выбита алкоголем, - заметьте, однако, что бессознательное потворствовало нашему и своему персонажу: всякий раз Артемьев несколько самодовольно обнаруживал, что не ошибся и, стало быть, принципам не изменил. Однако и на старуху...
Да, но такой старт предполагает ответственность, точнее, соответственность заданному ритму и, что, пожалуй, еще тяжелее, ответственность дальнейшей партии перед дебютом: она упорно должна исходить из того, из чего изошла. Прощаться на перроне, меся слезы, отрывать от сердца, отдирать от плеч неожиданно окоченевшие пальцы - невыносимо, но еще невыносимее - представьте себе - состав расформировали, разлуку отменили, драгоценный человек остался рядом навсегда... загадочная жизнь и загадочная душа тех, с кем это хотя бы однажды произошло, вот именно уже в ситуации перрона, - еще невыносимее длить эту муку, придумывать все заново, не закрывать, а открывать книгу свадьбой... Соответствовать Артемьев не умел, и сердце заранее екало, предчувствуя, как состав текста оторвется от бульвара-перрона... Мы - в свою очередь, - переплетая функции полиции нравов, бога из машины, черта из табакерки, двухвалентного Труффальдино и помощника режиссера, напоминающего лицедею о неизбежности выхода на сцену, постараемся этого не допустить.