Очеловечивания белогвардейцев сопровождалось и иным взглядом на прежде безгрешных, всегда однозначно героических красноармейцев. В «Служили два товарища» напарником Андрея Некрасова – немного грустного, молчаливого, задумчивого парня стал энергичный, непримиримый, разжалованный в рядовые из взводных за самовольный и несправедливый расстрел «военспеца» Иван Карякин. Да, он смел, беззаветно предан революции и по-своему даже честен. Но он же мгновенно готов покарать за первую неудачу, а в глазах Карякина тут же – предательство Некрасова, с которым совсем недавно собирался «дружиться» вечно. И именно Карякин после штурма Перекопа вновь становится командиром, а Некрасов, как мы уже говорили, погиб от дурацкой пули грустного, а теперь озлобленного Брусенцова; которому вскоре суждено застрелиться на последнем пароходе, уходящем в море из уже занятого красными Крыма.
Вот такого – искреннего, человечного, художественно правдивого, задумчивого кино про гражданскую войну в семидесятых уже практически, не было. А, в общем-то, и быть не могло. Та почва, на которой талантливо, ярко и робко построили свой мир, свое мировоззрение шестидесятники, оказалась зыбкой, очень не прочной, и даже у самих авторов – писателей, режиссеров (что уж говорить, о зрителях и читателях) эта самая почва стала уходить из-под ног. На смену лучшим, талантливым образцам очеловеченной революционной мифологии, вновь пришли штампы (только более скучные и менее умело сделанные, чем фильмы Михаила Ромма тридцатых), фальшь, скука, безвкусие, культивируемые, в частности, сериалами про Сибирь, которые мы уже поминали. Ну, или рассчитанными на юношество, мастерски снятыми, но от фильма к фильму все более плоскими, со все более упрощенными сюжетными линиями и все более примитивными характерами героев, картинами Эдмонда Кеосаяна про неуловимых мстителей, завершившихся, наконец, эпической «Короной российской империи» 1971 года.
За всем этим угасающим пафосом, подчас без особого труда, прослеживался старательно, но довольно плохо скрываемый цинизм. Творцы позднего застоя откровенно, почти уже не скрываясь, делали то, что было в официальном тренде, за что заплатят больше, сами не очень (или очень – не) веря в то, что проповедовали. А эти настроения логично передавались от писателей и режиссеров читателям и зрителям. Ну и, разумеется – обратно. Это стало неприкрыто, откровенно проявляться даже у интеллигенции, которая, как мы говорили уже, в общем-то, и была главной духовной и культурной опорой советского мифа. Ведь иные слои общества – те, кого принято было называть рабочими и колхозниками, вообще, особо в эти проблемы не вдавались, лишних вопросов не только окружающим, себе-то не задавали. Люди, как положено и когда положено, поднимая руки на собраниях, спешили, как только их отпускали, к насущным, земным, семейным проблемам. Они стояли в очередях за едой и прочим дефицитом, как могли, выводили детей в люди, обустраивали нехитрый быт. Они больше не хотели ждать светлого будущего, а хотели получить хоть какие-то простые блага сейчас – при жизни. И в этом круговороте, думать и рассуждать о судьбах революции, было просто некогда. Да и не зачем – советскую жизнь такую, какая есть, воспринимали, как данность и вечность.
С потерей у творческой интеллигенции энтузиазма и запала, некому и нечем стало подпитывать главный миф о Великой Октябрьской социалистической. Все устали от бессодержательной шумихи, фальшивого пафоса, бесконечных бесталанных лозунгов и плакатов. Люди справедливо, хотя и негласно считали: хватит того, что мы два раза в год – 1 мая и 7 ноября ходим на демонстрации и иногда вынуждено слушаем пустые юбилейные речи, звучащие с трибун и из радиоприемников.