Только управились с покупкой «негритенка», только моя студенточка уехала к родителям в деревню, чтобы потрудить белы рученьки на жатве, пройтись серпом по хлебушку, властелину нашему, как настала пора собираться в Румынию, к Черному морю, где солнце, как апельсин, вечно сочное. Юзеку нашему по такому случаю справили новую пару, почти что ливрею, «фиат» вымыли, вычистили, прицепили новый фургон с занавесочками, несколько дней подряд выносили из дома чемоданы со шмотками, распихивали по углам. Несколько раз мы ночевали в этом фургоне, любились ночи напролет. Из представителя трудового народа, что смело шагает вперед, я снова стал Ендрусем, вроде как панычем, князем, не боящимся смелых речей, Марийкиным почитателем. У меня и времени-то не оставалось свободного, едва успел украдкой, второпях попрощаться, обнять в уголочке нашу кухарочку. И в середине августовской ночи в машине с прицепом покатил со своей Марийкой, словно перелетная птица, в чужие края, к теплому морю.
12
С приходом осени я частенько игрывал Марийке на кларнете. Каждый день в сумерках сидел на подоконнике и играл, что приходило в голову, что рождалось в мужицкой моей душе, которая никак не могла расстаться с пашней, лугом, лесом, полевой стежкой, протоптанной многими поколениями, утрамбованной, как гумно, ведущей за лес и дальше куда глаза глядят. Так же, только не Марийке, а подросткам из соседней школы, девушкам-невестам из приморского городка, пахнущего рыбой, водорослями, крепко впитавшимся в воздух йодом, я играл, когда служил в армии. Чайки прилетали с моря, били крыльями в зарешеченные окна, как будто моя музыка была раскрошенным хлебом, недоеденной треской, остатками от обеда, выброшенными на ближайшую помойку, сваленными в жестяные бачки для свиней, откармливаемых в хлевах, похрюкивающих из темноты.
После возвращения из армии я иногда играл на свадьбах, на гулянках. Потому и девушки меня лучше запоминали, норовили зацепить в толпе перед костелом, в костеле под хорами и на хорах, первыми заговаривали, шепотом назначали свидания на лугу, у реки, в ближнем лесу, куда бегали все влюбленные парочки. После нескольких таких свиданок, торопливых встреч у меня пропала охота ухаживать за вечно вздыхающими, утопающими в слезах девицами, которые не могли успокоиться до самого дома, до незапертого овина, до горницы, распахнувшей ставни с сердечками в сад, обсыпанный грушами, яблоками. Пес, спущенный с цепи, сорвавшийся с привязи, прыгал на нас грязными лапами, валил с ног, опрокидывал и тянул в сторону сарая, где бесились похотливые кролики, кудахтали перепуганные куры, гоготали гуси, понапрасну пытающиеся во сне склевать просеянное деревьями в саду золотое просо молодого месяца.
Не нужны мне были девчоночки, молодые, пригожие, специально для меня наряжающиеся, носящие образа в процессии, кидающие цветы под ноги приходскому священнику, надоело слушать пенье на хорах, откуда видать ангела с мечом, вселяющегося в старушек, архангела, несущего новобрачным благую весть, сатану, сдирающего кожу с пройдох, скряг, мошенников, заядлых склочников, чтобы обрядить их в зеленые травы, в листья, только что опавшие, из-под которых еж вытаскивает на иголках яблоко, чтобы отнести его догорающей за садом заре. Уже тогда я откладывал каждый грош, прятал в жестянку, укрывал от папашиных глаз в овине, в зарослях крапивы. О бегстве по ночам мечтал. О городе, о поджидающих меня девушках, цветущих для меня по-весеннему. Тогда еще, пожалуй, не о Матильде, с которой позавчера виделся, которую целовал-ласкал, уведя из осеннего города, и тем более не о Марийке, для которой я играю вот уже полчаса, а она сидит этажом ниже, в тот же самый сад глядит, беспрестанно вздыхая.
Последние несколько дней я даже перестал забавляться золотыми монетами. Не пересыпал больше сережки и кольца, не разбрасывал по ковру, не кидал горстями в ванну, чтоб купаться в здоровой, как деньги, воде. Иногда только, самое большее раз в день — а ведь случалось, я туда и по десять, и по двадцать раз заглядывал — открывал сейф, смотрел, как сверкают накопившиеся за несколько лет «негритята», как пялятся на меня голубоватыми белками, требуют прочесть молитву, упасть на колени. И в теплицы после приезда из Румынии глаз не казал, не ходил даже на фабричку. Жаль, конечно, было, что окончились разговоры с художниками, отхлебыванье из плоской фляжки, разглядыванье пуговичных миниатюр, вырезанных из оленьего рога, из дерева. Сам я уже неделю ходил в куртке, называемой «рембрандтовкой», пуговицы для которой делались несколько дней, вырезались из оленьих, косульих рогов, шлифовались белым песком, оправлялись золотой проволочкой. Галереей меня с тех пор, когда я заглядывал иногда к художникам, называли, музеем, подводили поближе к свету, восхищались благоговейно.