Боже ты мой, святые мученики небесные, ну и намаялся я с тем жеребенком, пока его не утихомирил. Но все-таки я с ним справился. И жеребенок стоял возле меня и грыз яблоко, выловленное из пруда. И мы долго еще купались в воде, очищенной золотым яблоком. Мы ныряли на илистое дно, стараясь нащупать ступнями и поднять наверх хоть маленький камешек. А когда нам это не удавалось, мы плыли рядом, пытаясь зубами, без помощи рук, схватить в воде яблоко. И все у нас смешалось. Мы не знали, пруд ли это или река из яблок, в которую мы неосторожно вошли, а она понесла нас к райским садам. Мы касались друг друга руками, задевали коленями, стукались лбами в этой воде, в этих яблоках. У наших тел был вкус гашеной извести, каленого железа, выпаренной на плите соли, вкус яблок, холодных, как королевский скипетр. И уже не стыдясь, мыли мы друг другу спины.
Мы вышли из воды, а вытереться было нечем. Вот мы и бегали по берегу, пока с нашей наготы не соскользнула, как с птичьего крыла, последняя капля воды. Обсохнув и согревшись беготней, мы одевались не торопясь, помогая друг другу. Я отыскал в овсах корзину и полено акации, протянул руку девушке и поднял ее с земли. И, обняв за плечи, повел домой. Но она вспомнила вдруг, что корзина пуста, остановилась и стала меня упрашивать, чтобы мы вернулись в дедов сад и нарвали яблок. Они ей нужны — через день, в воскресенье, будет гулянье, а она обещала подружкам испечь пирог с яблоками.
Поэтому мы вернулись в сад и, пробираясь по нему чуть ли не на четвереньках — некоторые яблоньки были карликовые, — отыскали золотой ранет. Эти яблони росли возле самого дома, заслоняя крышу. Казалось даже, что дом крыт не соломой, а ветвями и листьями. Еще мы проверили, спят ли дед с бабкой. Видно, было уже поздно: единственное окно в сад ослепло. И на чистой половине свет был погашен.
Обхватив яблоню руками и ногами, я карабкался по ней вверх, словно лесной зверь. Забравшись в крону, я свесился чуть ли не до самой земли и втащил на дерево девушку. Теперь вдвоем, она по одной ветке, а я по другой, лезли мы, как ярмарочные медведи, на крышу дома. Солтысова дочка говорила, что на крыше яблоки — самые зрелые. Сочные, полные света, с гремящими в сердцевине семечками, и в то же время холодные, как родниковая вода. А такие яблоки лучше всего для праздничного пирога.
С ветвей, что под нашей тяжестью глубоко вошли в подгнившую соломенную кровлю, сыпались яблоки. Падая и катясь по соломе, они всполошили, будто ласки или куницы, гнездившихся под стрехой воробьев и летучих мышей. Вся эта мелкота металась вокруг нас: воробьев слепила темнота, а летучих мышей — августовская заря над садом, что светилась, как наполовину вложенная в ножны сабля.
Когда мы спустились на соломенную крышу, а ветви отскочили от соломы на локоть и яблоки перестали сыпаться с них, птицы вернулись в гнезда, и весь дом снова погрузился в сон. Одни яблони над крышей, с которых мы рвали за пазуху яблоки, по-прежнему от испуга не могли задремать. А весь остальной сад спал крепко и даже похрапывал.
Корзину мы оставили под деревом и, как я сказал, клали яблоки за пазуху. Я еще как-то терпел, ведь с малых лет лазил по чужим садам и моя разгоряченная кожа приучена была к таким — не то оловянным, не то медным — шарам. А девушка, в платье, подпоясанном яблоневым прутиком, кладя яблоки за пазуху, шипела, словно целое стадо гусей напало на нее и принялось щипать.
Набив полные пазухи, мы улеглись рядом на соломенной крыше чуточку отдохнуть. Мы попытались целоваться, но горбы из яблок мешали нам. Мы просто лежали и глядели на августовское небо — оно светлело от бесчисленных огоньков. И пожалуй, на соломенной крыше, что пахла яблоками и птичьими перьями, под ветвями, сквозь которые просвечивало небо, нам было лучше, чем в пруду, хотя мы не целовались и не старались сломить друг в друге затаившегося в каждом из нас зверя, чтобы прийти друг к другу нагими. Хоть мы и помнили всем телом тот пруд, полный наготы, но не чувствовали себя обиженными. Нет, мы то и дело потягивались от наслаждения, так, что хрустели яблоки за пазухой и сыпалась из-под каблуков истлевшая солома.
Мы лежали на крыше, крепко упираясь пятками в пучки соломы, заложив руки за голову, и время от времени приподнимались, чтобы прямо зубами достать до яблока и откусить кусочек. И в солому сочились из нас свет и тень целого дня, и усталость целого дня, и еще усталость от борьбы на тропинке, и та усталость, что до сих пор пахла гашеной известью, каленым железом, солью и разгоряченным зверем, чудесная усталость в воде.
Кровля, сонно почесываясь, очистила нас, и мы пытались вместе с ней погрузиться в дремоту, в глубокий, до последнего волоска, сон. Но, как бывает перед сном, мы, видно, прозевали тот миг, когда соломенная крыша утонула в дремоте. Вот мы и принялись рассказывать друг другу разное про свое детство — вроде бы тоже про сон. Тогда-то солтысова дочка вынула руки из-под головы, приподнялась на локтях, наклонилась надо мной и спросила:
— А хотел бы ты быть королем?
— А почему ты спрашиваешь, Хеля?