— Чего ты от меня хочешь, Хеля? И какое тебе дело, какое дело старикам, говорил я или не говорил? И так все вижу. Мне и глаз закрывать не надо, чтобы видеть. И сейчас вижу. Он у меня из рук на землю, как сноп, валится. Я в одеяло его заворачиваю. И землей засыпаю.
— Ты его таким видишь потому, что ты его еще раньше, еще на гулянье, над рекой, землей засыпал. А я его по-другому видела. И они, его старики, тоже его по-другому видели. И земля твоя, что та на гулянье, что эта на войне, никогда его для нас не засыплет.
— Тогда зачем ты сюда пришла?
— Как это зачем, Петр? Я же тебе сказала. Ты ведь перестал кричать и говорить во сне. А раз перестал, я испугалась, что ты не помнишь его и его уже в тебе нет. А если его нет в тебе, то нет и во мне, и в его стариках. А когда я пришла к тебе и возле тебя забыла о нем, ты свистнул. Я подумала, что ты ему свистишь. А ты сказал, что свистел не ему, а себе и мне, вот я и испугалась за него. И теперь тоже боюсь.
— Да ведь Стаха нет и не будет, Хеля.
— Чушь ты городишь, Петр. Как это нет? Он есть и должен быть. Пока ты есть. Пока ты будешь помнить, что хотел убить, что завернул в одеяло и землей засыпал. И тебе от этого не избавиться.
— Зачем же мне избавляться? Не твое это дело. И не ходи сюда больше. И не подслушивай. Можешь с ним гулять. Если хочешь, я тебе его фотокарточку дам. Он мне ее на память в тарновских казармах подарил. Ты ее увеличишь. Я видал таких мастеров на ярмарках. Они из самого плохого снимка сумеют даже святого портрет сделать, даже ангела, архангела. Вот и закажи такой портрет, в рамку вставь и носи на серебряной цепочке. Чтобы он с тобой всюду был. В поле и в лесу, на реке и в реке, во сне и за обедом. Чтобы ты с ним никогда не расставалась. А я тем временем буду искать того, кто Стаха убил. И найду его, хоть бы мне всех швабов перебить пришлось. А как найду того, кто Стаха убил, Стах от меня уйдет. А как Стах уйдет от меня, во мне посветлеет, и я смогу петь, лежа в траве над рекой, тебе я об этом не скажу. Чтоб ты никогда запеть не смогла, чтоб ты с ним до самой смерти гуляла.
— А вот и буду гулять, так и знай. А ты их бей, бей их, Петр. Я тебе еще у пруда и на крыше говорила, Петр. Помнишь, что я тебе говорила: а как будешь королем, буду королевой, а как будешь палачом, палачихой буду.
— Помню, Хеля, помню. Никогда не забуду, что ты мне тогда сказала. Сказала, да еще прибавила, что родишь мне кроху, сыночка, котеночка миленького, палачоночка.
— Так вот знай, Петр! Знай это!
15
Было нас человек пятнадцать. Некоторые лежали под яблоньками, грызли яблоки или тихонько посвистывали. Возле в траве валялись винтовки, мокрые от росы. Кое-кто сидел, опершись спиной о яблоньки, держа винтовки между коленями и покуривая спрятанные в кулак цигарки. Все они были передо мной — я сидел на охапке соломы, прислонившись головой к доскам риги. Винтовки у меня не было. Дотрагиваясь рукой до кармана, я ощущал в нем плоский, шестизарядный револьвер, который я достал два года назад со дна реки.
Мы охраняли партизанский штаб. Он совещался в пустом погребе, прикрытом сверху сеном и необмолоченными снопами. Совещания эти мы охраняли уже не раз. Они, как и теперь, проводились в моем погребе, и я всегда был связным. Случалось, что я должен был бегать по деревне в поисках то того, то другого. Но обычно мне просто приходилось приносить из чулана простоквашу, хлеб или сало. Иногда, если совещание затягивалось, у меня просили самогона. Тогда позволялось хлебнуть и парням в саду.
И сегодня без горелки не обошлось. У погребного оконца, сквозь которое слова погромче долетали даже до середины сада, стояли пустые бутылки, молочные горшки: и эмалированные тарелки. Видимо, тех в погребе мучила жажда и изжога — они то и дело просили яблок. Я шел в сад, брал молоденькое деревце за ствол и несколько раз встряхивал. Собирал яблоки за пазуху и в карманы, а потом сыпал их сквозь оконце в погреб, и они гулко стучали по полу. Это мы называли союзнической бомбардировкой.
Вот и сегодня, когда, кроме молока, бутылок и тарелок с хлебом, я подавал в погреб и яблоки, кто-то из лежавших в саду спросил:
— Ну что, Петр, летят?
— Сам слышишь. Уже над Берлином.
— По мне, лучше бы они были над Варшавой.
— Подожди. Вот когда яблонька, что у плетня растет, начнет родить, они как раз и будут над Варшавой.
И опять в саду стало тихо. Теперь никто не посвистывал и не напевал. Видно, ребят сморило несколько глотков самогона и позднее время. Ведь каждый из них, прежде чем потихоньку, задворками и полями, прийти сюда с винтовками, косил хлеб или целый день свозил снопы. Вот и заснули в траве, не чувствуя росы, кое-кто, опершись о яблоньки, стонал во сне от усталости. Да и у меня, хоть и таращил глаза и чуть ли не подпирал веки пальцами, все двоилось и троилось. Я то и дело задремывал, не чуя спины, разболевшейся от работы: весь день подавал снопы на воз и сваливал с воза в ригу.