Новый облик — новые заботы. Не одни же Гостилицы были у цесаревны. Все подпало под руку главного управителя, для пущей важности названного гоф-интендантом. Еще от батюшки оставались поместья — под Петербургом, под Москвой, и даже в Малороссии. Внимания на дочерей, и на Анну, и на Елизавету, государь-батюшка мало обращал, а деревеньки дарил. То день ангела, то день очередной победы, а то и стыд заедал: эва, все-таки царские дочки! Когда Елизавете исполнилось тринадцать, надумал ей публично «крылышки подрезать». Мода тогда такая завелась: к платьям несовершеннолетних девочек на лопатках крылышки пришивать. Вот она и трясла пыль этими ангельскими крылами до поры до времени. Петр со всей своей решительностью вздумал уже в тринадцать годиков дочку во взрослую жизнь возвести, для чего и приказано было созвать наивеселейшую ассамблею. Когда гости собрались и изрядно ужа выпили, Петр потребовал ножницы, которые сам же и смастерил по немецкому образцу. Их немедленно подали на торжественном подносе, Петр возгласил тост «за невестушку Елизавет!» — кубок на пол швырнул, ножницы схватил — и чик-чик!.. Крылышки шелком ненужным свалились к ножкам дочери, которая немалым своим ростом была уже почти в отца. Как было в очередной раз не подарить деревеньку под хорошее настроение в самом ближайшем окружении Москвы? Да и мать, уж на что мало занималась последней дочкой, не могла же царской милостью пренебрегать. Так что у Елизаветы этих деревенек скопилось порядочно. В последующие темные годы не могло же все разбазариться.
Отправляя в Москву, Елизавета без всякой улыбки наказала:
— Мой гоф-интендант! Сам знаешь, не только Гостилицы: все мои именьица под твою крепкую руку передаю. Смотри не осрамись, Алексей Григорьевич.
— Не посрамлю тебя, свет Елизавета Петровна, — заверил он, истово перекрестясь.
Доверие-то — доверие страшное…
С тем и ездил от именьица к именьицу, подчиненных-управляющих менял. Пьяницы да казнокрады, осатанели под женской рукой. Ну, он им покажет, руку-то!..
И показывал, чего стесняться.
Поехал, минуя Москву, сразу в некое Перово — наказывала Елизавета обязательно посетить. Ехал, да ось сломалась. Вынужден был заночевать в трактире: грязь, тараканы, щи в вонючей глиняной миске. Отшвырнул ее к порогу:
— Мне? Мне это пойло?!
А из дверей явление некоего пресветлого офицера, с еще большим криком:
— Хлев! На царском тракте?!
Выдернутая из ножен шпага описала крутую дугу и рубанула по какой-то свисавшей занавеске, а там — лежбище детское, на полатях. Визги, слезы, вскрики:
— Муту-уля!..
— Тя-ятя!..
Офицер остатки рядна отмахнул шпагой и шагнул в горницу, — если можно назвать горницей некое подобие чистой половины. Здесь он и уперся взглядом в развалившегося на лавке, на медвежьей шубе, единственного постояльца. Глаза застило гневом, ничего не видел, один требовательный рык:
— Кто т-таков?
Алексей сразу признал его, хотя прошло уже с тех пор лет восемь. Ничего не скажешь, возмужал, заматерел даже. Зеленый гвардейский мундир лишь с одного плеча прикрыт черным, походным, плащом.
Уже порядочно выпил Алексей, и тоже при шпаге, не хухры-мухры. Но что шпажонка какая-то? Когда от своего ответного гнева поднялся с лавки, с медвежьей взъерошенной шкуры, совсем нешуточно дернул за правый рукав:
— Опять иль оторвать?
Офицер явно не понимал такого обращения, да и денщик ему в спину подпирал: как же, оскорбление! Он намерился было пырнуть шпагой своего явно невоенного обидчика, но Алексей ее несокрушимой рукой за острие перехватил малость только и окровянило.
— Ай-яй-яй, шляхетский кадет! На меня ж с оглоблей надо.
Офицер, в самом деле бывший когда-то кадетом шляхетского корпуса, дико вперился в супротивника:
— Пе-евчий?!
— Бывший, шановный пане. Сейчас гоф-интендант ее высочества. Чару выпить со мной не изволите? У меня не здешнее пойло — из дворцового погреба.
Офицер опустился на противоположную лавку, куда денщик успел набросить его походный плащ.
— Вот так встре-еча!.. У меня тоже неплохое, из подмосковной деревеньки.
Вышколенный денщик — вроде никуда и не отлучался, а уж с дорожной корзиной тут как тут.
Выпили, как водится, петербургского, выпили и московского.
Офицер уже не был хлюпким кадетиком: тоже крепкий мужик, ничего не скажешь. Хорошо посидели, хорошо и поспали — на сдвинутых вместе лавках. Снизу медвежья шуба, а сверху суконный офицерский плащ.
Утром друзьями распрощались — один в Москву, а другой, починив за ночь ось, в подмосковное Перово.
Тесен мир, как говорят.
Алексей еще несколько раз встречал Сумарокова. Тот с некоторой опаской удивлялся: надо же, теперь не певчий? Даже гоф-интендант? И хотя он, высокородный офицер, с пренебрежением относился к разным гражданским выскочкам, не мог отказать в уважении Алексею Разумовскому — такова была теперь фамилия бывшего Розума.
После нескольких встреч Сумароков напросился:
— Как знать, Алексей Григорьевич… На ловца ведь и зверь бежит. Не откажите в просьбе. Вы не знаете, а я пиит. Когда-то вместе у преподобного Феофана Прокоповича встречались…