Одно хорошо: можно теперь не таиться. Мамка-правительница, Анна Леопольдовна, даже ласкала опальную цесаревну, а следовательно, и ее гоф-интенданта, возведенного к тому же в звание камергера. Для любви и тихой семейной болтовни создал ее лютеранский Бог — кака-ая регентша, при како-ом императоре?! У него то поносы, то запоры, то колики в животе. Не своей любвеобильной грудью она кормила писклявого самодержца — толпами водили кормилиц-чухонок. Считалось, свои, прибалты. Шепталось в отягченное царскими камушками ушко: своим доверяй, не этим же русоволосым бестиям! Чего доброго, прибьют. Не ровен час, отравят! Под такой шепоток могла бы и гроза искрой мимолетной порскнуть; даже сырая тряпица в пожар вгонит. Руби тогда головы направо и налево, а особливо прямо: по царской шейке цесаревны! Дщерь Петра, прозванием Великого?! Это ежели на русский взгляд. Не то, совсем не то — на взгляд немецкий. В чужой земле, в проклятой стране — как не оберечься? Окружи себя лифляндцами да курляндцами — и правь сквозь частокол их громадных ботфорт. Пролезь-ка к ней, в жарко натопленную диванную, меж этих, в телячью кожу обшитых, ножищ! Каждая — крепость; каждая — бастион. Новейшей чугунной пушкой не пробьешь, не то что медной, оставшейся от баталий Петра. Можно преспокойно спать с вечера до утра и с утра до позднего обеда. Разве что с перерывом для кушанья марципанов да болтовни с услужающими фрейлинами. Царю-малютке фрейлины пока ни к чему, царствующей полусонной мамке слух услаждали. Скука, она не тетка. Не дочка и не падчерица, даже не приживалка.
Поэтому и возлюбила Анна Леопольдовна развеселую цесаревну; при шумной возне по смерти Анны Иоанновны трон ей предложить позабыли, а тут — пожалте! Может, и ленивым своим умишком регентша понимала: не отвергай, если уж прямо говорить, законную наследницу трона! Лаской, как паутиной, белы ручки ее свяжи. Многие годы отвергаемая затворница о тридцати-то годах стала желанной гостьей и при большом дворе. А кто ее, незамужнюю, должен сопровождать? Доверенный управитель и личный камергер к тому же. Нельзя столь высокой даме без мужского сопровождения во дворец являться. Никак нельзя, невозможно.
Вот и выходило: держи камергерскую марку. Что цирюльник Жак! И другие услужающие по полному штату теперь обслуживали. Очень сердилась цесаревна, если в нарядном одеянье камергера, а особливо лицевом виде, непорядок замечался.
— Алексей Григорьевич, — язвительным шепотком говорила. — Не из спальни ли кухаркиной вы явиться изволили?
— Нет, Елизавета свет Петровна, — и он отвечал тем же манером. — В подобных грехах не замечен.
— Почему ж парик на ухо съехал? Почему чернущее волосье произрастало?
— Так борода ж…
— Бородища, говори! Брадобрей? Где бороды бреющий Жак?..
Трезвон поднимался такой, что Жака и с полупьяну доставляли. Помнил он гнев петровский, а дочь чем лучше?
Камергера брили заново, бритва в дрожащих руках со свистом ходила. Помолись, садясь в кресло перед зеркалом. Как саданет по глотке-то!..
Но старый Жак и с потухшими, заплывшими глазами мог брить. Таким уж истинно русским брадобреем стал. Забыл, из какой цирюльни за шиворот его грозен царь выхватил да неумолимой рукой в Петербург перенес, — кажется, в Риге дело было, а может, еще где, какая разница. Все равно не мог Жак подводить память о своем грозном благодетеле: свое дело знал.
Как ни присматривалась уже снаряженная цесаревна, после повторного бритья ни к чему придраться не могла. Разве что для отвода души — парик!
— Скиньте с него это мочало… Новый.
Заменяли парик… на тот, что вчера не подошел для ее глаза. Сегодня — для другого гнева… Отходчива цесаревна. Авось не заметит.
А камергеру что? Как ни серчай, а знал он: под вечернее настроение самоличной ручкой снимет. Без парика-то больше нравится…
Но ведь сейчас — не вечер? С кудлами чернущими во дворец не пойдешь. Хотя коротко подстрижен, чтоб свое-то власье не вылезало или под цвет парика мешалось бы. Одно к одному подбирали.
По самому строгому наказу цесаревны.
Она теперь в деньгах удержу не имела. И в долги влезала, и личные именья под крепкой рукой управителя доход давали. Да появилось и содержание изрядное от царского стола, то бишь от горшка малютки Ивана Антоновича. За него, само собой, матерь властвующая щедроты раздавала. Само собой, не считая доходов-расходов: не царское это дело — цифирь трясти. Не хватает ни дня, ни терпенья, чтоб в платьях разобраться, даже на пару с такой же досужей цесаревной. То-то шелка, кружева да парча по всему будуару летали — горничные не успевали ловить.
Управитель Алексей Григорьевич, он же гоф-интендант, он же и камергер при цесаревне, в святая святых, разумеется, не ступал. И муж-то, Антон-Ульрих, не решался. Нет, на его мужской половине и коротал время. Мог приживальщик-муженек отвести душу с таким обходительным камергером?
— Проклятая немчура! — жаловался, забывая, что и сам той же крови. — Обсели правительницу… как тараканы, да, тараканы! А я кто?..