Красивый мужик этот, Антон-Ульрих. Ничего не скажешь, умеет одеваться: камзол озолочен и осеребрен, пальцы от каменьев огнем горят, парик — что плакучая ива, к воде ниспадающая, то бишь к плечам — целое утро чешут и поливают всеми возможными снадобьями. Как ни ухаживали за камергером Алексеем Григорьевичем перед поездкой во дворец, а его коротенький паричок убого выглядит рядом с такой расчесанной роскошью. Но настроение прекрасное. Дамы тут не мешают. Попивая из серебряного бокала винцо, камергер тоже непроизвольно вопрошает:
— Вас тараканы обсели, а кто ж меня?..
— Помилуйте, Алексей Григорьевич, — перевирая русские слова, пробует возразить Антон-Ульрих. — У вас положение известное…
— Управитель при царственной женщине?
— Но ведь я… я даже не управитель… при правительнице-жене!
— Несчастные мы люди, ваша светлость.
— Верно, Алексей Григорьевич… Как у вас говорят? Да, подкаблучные! Чем царственнее каблучок, тем хуже. Моя Анна совсем супружеские обязанности забывает…
— Ой-ей, ваша светлость… А моя так…
Камергер, будучи благовоспитанным, смущенно осекся. Хорошо, что герцог Антон-Ульрих не разбирался в тонкостях русских намеков. Его жалобам на жену-правительницу можно только поддакивать. Не приведи Бог в открытую говорить! Не успеешь выйти из дворца, как все переврут и переиначат. Дворцовые дела — не для него. Пускай цесаревна сама разбирается.
Кто он? Хохол?.. А хохлы всегда под дурачков валяют. Где уж русскому-то разобраться!
Были то не самые лучшие часы, что цесаревна проводила на женской половине дворца. Но — терпение, хитрован-хохол, терпеньице! Когда ему с женской половины приносили приказ спуститься вниз, он не особо спешил. Елизавета долго прощалась с правительницей; ему тоже было жаль напудренного, разодетого как напоказ герцога: не позавидуешь подкаблучнику…
Одно утешало: у цесаревны после таких визитов улучшалось настроение, и она уже на себя покрикивала:
— Чего нос вешаешь? Придет, придет и твой час!
Камергер Алексей Григорьевич понимал смысл ее дворцовых надежд, но предпочитал отмалчиваться. В карете ли, в санях ли — обычно не было горничной, но все ж… О чем говорить? Он вопрошающим взглядом просил ручку, и Елизавета уже без кокетства доставала ее из горячей собольей муфты.
Он бездумно припадал — и затихал головой на коленях. Следовало озабоченное удивление:
— Как ты дышишь, Алешенька!..
А как? Зверем, посаженным на ошейник. Сомом днепровским, пойманным за глупую губищу на крючок. Сиди и не трепыхайся. Губа у тебя не дура, но… знай свою меру. Не пыхти, как пыхтун запечный. Сладко? То ли не сладость, когда под париком взопревшим шарит услаждающая женская рука. Да что там — истинно царственная ручка…
В приливе такой нежности он и брякнул:
— Одного боюсь, моя господыня… Боюсь твоего царского гнева! Иль и тогда не прогонишь?
Она вздрогнула и уставила на него волоокие, ничем не защищенные глазищи:
— Не слишком ли много сказал, Алексей Григорьевич?!
Само покаяние ответствовало:
— Лишнее сказанул, государыня Елизавета Петровна. Но лишек этот со мной и умрет.
— Не сомневаюсь, Алексей Григорьевич. И все же… — Она прикрыла ладошкой ему рот. — Не торопи время: само придет, даст Бог…
В карете всегда висели две иконки. Его и ее, но сейчас она почему-то перекрестилась на промелькнувший храм Божий.
У Алексея так и опалило грудь: это была та самая церковь, где он начинал петь и где… Да, да. Где приметили и приветили его… и уж сколько лет возят за собой, хоть в карете, хоть в санях. Умер отец Илларион, по другим церквам, а то и по кабакам разбежались певчие — он один, верно, остался?
Выходило, что так. Давно уж он никого не встречал… Хотя — что это? Не пригрезилось?
У ворот цесаревниной усадьбы стоял самый настоящий хохол — в длинной суконной свитке, в алых шароварах, в низко приспущенных сапогах — и держал в руках смушковую шапку, то ли потому, что еще стояла теплая осень, то ли из вежливости.
— Кирилка?..
Забыв и руку цесаревне подать, Алексей вылетел из кареты.
Она ничего, спустилась с помощью кучера, даже ласково окликнула обнимающихся мужиков:
— Задушите друг дружку, гляди!
Они не сразу ее разглядели. Глаза полны были радостных слез. Но все же Алексей опомнился, пригнул голову братца:
— Кланяйся… Ниже! Ниже!
А куда уж ниже. Елизавета поняла смущение младшего Розума:
— Ну, гость желанный — писаный братец! Не заслонишь его?
Лукавый был вопрос, хотя и добрый.
Под их разговор издали кланялся и полковник Вишневский. Тоже ждал приглашения.
— Быть по сему! — откидывая плат, весело тряхнула золотой головой Елизавета. — Алексей, ты гоф-интендант? Так распорядись, чтоб все по-людски было. И полковника не забудь пригласить, — кивнула она Вишневскому, который сейчас же подбежал к ручке. — И меня не забудь. Я пока отдыхать пошла…
— Как можно, господыня! — повел он ее на крыльцо…
VII
Немцы, слава Богу, истребляли друг друга не хуже русских…