Разговор старших затихал, превращаясь в монотонное журчание любимых голосов. Наконец, папа встал из-за стола:
– Ну, всё, господа, наговорились, пора и честь знать.
– Спасибо вам, родные мои. Уговорил я вас до полусмерти.
– Да что вы, Сергей Александрович, с вами поговорить…
– И поспорить…
– …И поспорить, Саня прав, как из живительного родника напиться. Поражаюсь, откуда вы всё знаете.
– Так я уже говорил: учили нас и в Семинарии, и в Академии отменно. Так уже давно нигде не учат. Да и я был старательным учеником. Сейчас же всё то, о чем говорим, есть единственный смысл моей жизни. Вы живете друг другом, вы живете Николенькой, вы живете заботами вашей работы. Я же живу своими мыслями, книгами. Нет, конечно, я живу и вашей жизнью, но все-таки вы далеко, а я варюсь ежедневно в соку моего одиночества: подкину угля, смотрю на огонь и думаю. Приду домой, выпью полчекушки и читаю. Это и есть моя жизнь. Хорошая жизнь.
– Сергей Александрович, я всё хотела Вас спросить: поговаривали, что почти все слушатели Духовной академии и семинарий были завербованы КГБ. Это правда? Что почти все действующие священнослужители – ваши бывшие коллеги – «дятлы» – стук-стук, стук-стук?.. Не зря же Петр Первый под страхом смерти отменил тайну исповеди – до сих и действует его «новация». Нынешние хорошо умеют усваивать полезный опыт предков…
– Поговаривали. Слышал. Но я достоверно не знаю. Меня они в свои дела и делишки не посвящали. Не знаю, не знаю… Наверное… Простите меня…
– И вы, Батюшка, простите нас.
– Вас-то за что…
Больше дядя Сережа никогда к ним не приезжал, и Николенька никогда его не видел.
Чем глубже вникал Николай в «Дело “Лингвиста”», тем чаще вспоминал давешний разговор у Инженерного замка, профессора из Тарту, находившегося под опекой какого-то «Аспиранта», вольнодумца – тезку Новикова, слова полковника, а вернее, московского стихоплета: «Надо жить так, как будто ИХ нет».
Поначалу казалось, что это «Дело» выеденного яйца не стоит. Сергачев даже втайне обиделся: полковник скинул то, что никому не нужно, желая, видимо, отделаться, занять чем-то «молодого», чтоб не маялся дурью от безделья. По сравнению с тем, что творилось вокруг него, с тем, чем занимались его коллеги, это был какой-то детский лепет – рассуждения о Боге, о русских царях, об исторической справедливости и прочей ерунде. Там кипела жизнь: самиздатовские, тамиздатовские книги, слепые копии Сахарова, Солженицына, Амальрика, Авторханова, Зиновьева, «…Жорес Медведев сказал…», «Анатолий Марченко пишет…», студенческие неформальные диспуты о будущем страны и социализма, баталии вокруг противостояния «Нового мира» и «Октября», сходки и демонстрации отказников, ночные прослушивания и обсуждения «голосов», то есть всё то, что требовало бойцовских качеств, инициативы, хитрости, умения мимикрировать, вживаться, если надо, провоцировать, всё, что оттачивало профессиональное мастерство, к чему Николай неудержимо стремился. Он же глотал какую-то архивную пыль, где зацепиться было не то что не за что – зацепиться всегда можно, – не имело смысла. Даже на религиозную пропаганду не тянуло, тем более, что эта тема была не актуальна, официальная церковь и ее иерархи были приручены и сверхлояльны, апологетикой самодержавия тоже не пахло, да и какое может быть самодержавие во второй половине ХХ века. Клевета на отечественную историю, ее фальсификация? – Такой статьи в УК нет, хотя жаль, да и склизко всё это… Было откровенно скучно. Однако, приучив себя со студенчества делать любую работу добросовестно, вне зависимости от того, интересна она или нет, он стал вникать в суть донесений «Лесника», переписки «Лингвиста», стал изучать волновавшие его нового подопечного проблемы, обложился трудами Ключевского, Платонова, Соловьева, Костомарова, прочитал – с интересом и удивлением – впервые в жизни «Новый Завет»… И увлекся.