Увлекся не только мыслями своего подопечного «Лингвиста», увлекся его личностью, его семьей, его миром. Он уже привык ставить себя на место своих «кроликов», проникать в их образ мысли, в их систему поведения, представлять, что бы он сделал или сказал на их месте. Он абсолютно искренне и органично начинал любить этих заблудших овец, этих несчастных, угодивших в неумолимо вращающиеся жернова его Системы. Полюбить семью «Лингвиста» оказалось совсем просто. Особенно его сына, разработка которого формально не входила в обязанности Сергачева. Сработало всё: они были тезками, и жены их носили одинаковые имена, и фамильные истории имели определенное сходство: отец Сергачева и «Лингвист» сидели – у Николая – давно, у Николеньки – недавно, Сергачев-старший умер где-то в лагере, «Лингвисту», судя по всему, это еще предстоит. И по характеру они были близки: независимы – насколько позволяла их среда, – справедливы, принципиальны. Даже поэтические увлечения у них были одинаковы. Вращаясь по долгу службы среди литераторов, начинающих и состоявшихся, Николай познал вкус настоящей поэзии, он заразился пристрастиями своих новых неформальных коллег, и эти пристрастия совпадали с увлечениями его тезки – Николеньки, – и это ласкательно-уменьшительное имя тоже грело Сергачева, навевая какие-то смутные сладкие воспоминания о детстве, его родителях, старушке-«одуванчике», которая жила в полуподвальной дворницкой… Он также полюбил когда-то недоступные его пониманию стихи Ахматовой, Мандельштама, Гумилева. Правда, в отличие от своего двойника-антагониста, Пастернаком не проникся – слишком мутный и заумный какой-то. Сергачев не понимал, почему Гумилев и Ходасевич, которым он также увлекся не без влияния «Лингвиста» и его сына, под таким непробиваемым запретом. Алексей Толстой, который в 18-м году призывал загонять гвозди под ногти большевикам или выкалывать им ржавыми перьями глаза, – великий советский писатель, Бунин, никогда не скрывавший своей холодной ненависти к Советам и ни за какие коврижки не собиравшийся вернуться «под звон колоколов» на Родину, – разрешен, читаем, публикуем; Ахматову издают, мизерным тиражом, но издают, даже Мандельштама, без его «Кремлевского горца», конечно, или этого: «Наглей комсомольской ячейки, / И вузовской песни наглей…». А Ходасевича – лучше не заикаться. Даже спросил у Кострюшкина, тот лишь отмахнулся: «А-а, маразм!». В одном из своих донесений «Лесник» привел одно стихотворение Ходасевича, часто звучащее в доме «Лингвиста»:
Николай даже задохнулся в восторженном изумлении (но потом записал в своем блокнотике: выяснить, откуда запрещенные стихи Х. поступают в дом «Л.», размножаются ли, кто поставщик, кто слушал…).
Прижать «Лингвиста»-отца было особенно не за что, сына – тем более – ну, разве что за статейку, обсуждаемую в их доме, не понятно, кем написанную – то ли отцом, то ли сыном, статейка – так себе – о далеком прошлом, но название ее можно было квалифицировать как пародийное, дискредитирующее великое имя и великую классическую работу: название статейки было «Понтий Пилат как зеркало антисемитской эволюции». Еще хранение стихов – неизданных – Мандельштама, Гумилева… Но это всё – ерунда, так, довесочек, поэтому до поры до времени Сергачев лишь копил малозначимые факты, углублялся в проблемы, эпоху, волновавшие это непростое семейство и увлекшие его самого, – завязывал узелки паутины, так, на всякий случай… Как обычно, он обратился за советом к полковнику: какую статью можно применить к «этим ребятам»: никакую агитацию не ведут, почти ни с кем не общаются, «не курят, не пьют» – «и здоровенькими умрут», – подхватил Сократыч и добавил уже без улыбки: «думаю, не на воле…». Потом помолчал и сказал: «Посмотри, «17–58 – 8, 10», Ознакомься с «Делом» Гумилева Льва Николаевича, сына твоих любимых поэтов. Посмотри: «состав преступления: