— А Корп в каком виде должен быть представлен для снятия, гм-гм, объемного изображения? В полном здравии или уже отошедшим из мира сего?..
Свербеев думал об этом, но хотел, чтобы сия мысль исходила от другого человека. С некоторой наигранностью он хлопнул себя ладонью по лбу.
— Господи! Главного-то не сообразил. Умница ты, Алексей Андреич.
Ведь одно дело с живого шкуру драть, другое — покойника потрошить.
— Полагаю, что именно другое,— решил Ржевский.— В наш просвещенный век нужно обходиться без излишних страданий, даже если имеешь дело с закоренелыми преступниками.
— Вестимо, не мое дело рассуждать,— молвил обер-полицмейстер.— Но к чему потом приспособить это, как вы изволили выразиться, объемное изображение? Может, в кунсткамеру, а может, и семье отдадут?
— А что? — оживился Ржевский.— Объемное изображение отца семейства, помещенное в гостиной или в передней, особливо если оно хорошо сделано, может весьма украсить vestibulim[2]. Если фигуре придать вид приветственного поклона, несколько согнув правое колено, вложив в десницу шляпу, а в шуйцу платок, то впечатление будет прекрасное. Вот, мол, грешник, но повинившийся, преступник, но раскаянный, с радостью встречает входящих в дом сей. Слава государыне, духовно и материально соединившейся посредством объемного изображения с добродетельным семейством недобродетельного подданного.
— ■ А вы уж, кажись, оду пишете? — ухмыльнулся Иван Фадеич.— Немного рановато. Пока что надо распознать, в каком виде готовить немца.
— Да, задача,— сошел с небес на землю Ржевский.— А спросить боитесь?
— До смерти! — признался Иван Фадеич.— Такого страху нагнала утресь, что не приведи господь. Поверите, с маркизом Пугачевым сравнивала.
— Это уж последнее дело,— посочувствовал Ржевский.— Так кто же может спросить?
— Потемкин! — прозвучал женский голосок у него над ухом.
Супружеское счастье четы Ржевских вошло в поговорку. Сам Державин воспел в стихах редкую удачу собрата по поэзии. Дарья Степановна, а по-домашнему Дашенька, Ржевская была непременной советчицей мужу на всех извилистых путях-дорогах его царедворческой судьбы. Советчицей здравой, тонкой, деликатной. Порой она удерживала авантюриста 1762 года от крайности, а иногда, наоборот, напоминала ему о необходимой решительности, которую утерял благодушный президент Медицинской коллегии. На службе привыкли к мимоходным посещениям Дашеньки. Она была достаточно умна, чтобы не вмешиваться в служебный распорядок, но для каждого — от сторожа до вице-президента — у нее находилось ласковое слово. Обворожить она умела хоть кого и хоть когда. Лет на десять моложе мужа, она свои тридцать восемь лет искусно облекала в двадцативосьмилетнюю свежесть, подвижность и улыбчивость. «Не на десять, а на двадцать я тебя старше»,— шутя говорил ей Алексей Андреич.
— Я все слышала,— без всяких околичностей объявила Дашенька.— Проскользнула за портьеру и все-все услышала. Так повторяю: Потемкин!
Иван Фадеич, как и весь Петербург, был наслышан о брачных отношениях Ржевских и знал, что никаких секретов у Алексея Андреевича от жены нет. Поэтому он никак не смутился таким вторжением в деликатное дело, а принял его как должное.
— Поди-кось,— ответил он по некотором раздумье,— к светлейшему тоже запросто не попадешь, но времени-то нет...
— А племянницы? — воскликнула Дашенька.— Предоставьте, господа мужчины, заняться этим страшным делом слабому полу. Всетаки мне кажется, что здесь не все так ясно, как вам представляется.
— Чего уж яснее,— нахмурился Свербеев.— Содрать шкуру, да и только.
— Посмотрим, посмотрим, посмотрим...— примечанием на полях приговора улыбнулась Дашенька.
— Так когда ожидать вестей? — обратился обер-полицмейстер к Ржевскому.— Время подгоняет!
— Не успеете оглянуться,— шаловливо ответила Дарья Степановна и, подхватив под руку полицейскую власть имперской столицы, направилась к дверям.
Ржевский остался один. Сбросив с лица и души прочный заслон, в коем он выступал благодушным, снисходительным, дипломатичным вельможей, он вдруг превратился в пожилого, накануне старости человека с устало опущенными углами рта, запудренными припухлостями у глаз, больных и настороженных.
— Когда все это кончится,— прошептал он про себя,— когда кончится?.. Наверное, никогда.
За этой фразой стояло многое. Только-только все начинало успокаиваться: отошел в прошлое пугачевский бунт, в градах и весях стояла тишина, внешняя политика была дерзновенна и удачлива, границы расширились, включив в российские владения Крым и Белоруссию, искусство и науки процветали, любезная его сердцу поэзия расправила крылья, масонство все больше набирало силу. И вдруг такой неожиданный и жестокий поворот. Чем он вызван, чего ждать еще?