Корп согласился на брак и на заем. Государыне, делавшей вид полного равнодушия к предприятиям наследника, но ничего не упускавшей с глаз своих, он нарисовал происходящее как мышкины забавы на хвосте у кошки. Не могла понравиться Екатерине Алексеевне сумма займа: не очень велика, но и не очень мала. Этот вопрос нужно было как-то обойти, и Размятелев обещал царице привезти точный реестр будущих расходов. «Хорошо,— изволила сказать государыня,— но на весь будущий, а впрочем, и следующий за ним год ни рубля ни от кого, кроме меня». Авантюрный граф послушно склонил голову.
И вот сейчас Размятелев, встав за три шага от Павла Петровича, сокрушенно и прерывисто вздохнул. Такие вздохи входили в ритуал встреч грансиньора и наперсника. Грансиньор узнавал по ним о содержании доклада. Легкий, еле слышный вздох — приятные новости, протяжный и брутальный — важный разговор, а такой вот, как этот,— тревога, тревога, тревога. А Павлу Петровичу было о чем тревожиться.
К Размятелеву он относился с не знающим меры доверием, на которое способны лишь не в меру подозрительные люди. Доверие это зижделось на мнимой фронде графа, многажды преувеличенной в его рассказах, мнимой отчаянности, будто бы руководившей его поступками, мнимой неприязни к государыне, якобы державшей на него гнев из-за цесаревича.
Помогало приязни внешнее сходство. Размятелев был как бы улучшенным изданием Павла Петровича. По возрасту он годился в племянники своему покровителю, но по внешности прямо в сыновья.
Павел Петрович тешил себя мыслью, что именно таким молодцом он был в юности. Он и был бы им, если б господь прибавил ему двухтрех вершков росту, подправил курносость и скуластость. Тех же щей, да погуще влей! Размятелев был на полголовы выше цесаревича, но в его круголицести, вздернутом носе, голубых, навыкате глазах впрямь можно было угадать подправленные черты наследника.
Конечно, характер был совсем иной! Родись Размятелев в начале века, ему бы служить в денщиках у великого Петра. В денщиках, кои не только ваксили царские сапоги, но выполняли государевы поручения.
Веселый, поспешный, увертливый, он был на все руки, за чем пошли, то и сделает.
Итак, Размятелев вздохнул сокрушенно и прерывисто.
— Плохие вести? — чуть заикнувшись, вопросил грансиньор.
— Не столь плохие, сколь странные...
— Тянуть не смей.
— На утреннем рапорте государыня в великом гневе указала Свербееву набить из Корпа чучело.
— Какое чучело? Почему чучело? Зачем чучело?
— О сем только гадать приходится.
— Каковы догадки?
— Устрашенье Гатчины, ваше императорское высочество,— тихо, медленно, внушительно проговорил Размятелев.
Цесаревич вскочил с кресла и заметался по комнате.
— Господи сил! Неужто заем злосчастный так отыгрался немцу?
И все опять на меня!
— Государыня подозрительна. Корпу был передан милостивый отзыв вашего высочества об измайловце Чадове. Такие рекомендации в тайне не держатся. Связь с гвардией, подкрепленная деньгами, да еще масонство.
— Позволь, разве Корп масон?
— Полагают.
— А которой ложи?
— Может быть, «Урании».
Все заколебалось в зыбком разуме цесаревича. Вспыхивали и рассыпались причудливым фейерверком, составленным из множества фигур, странные и дикие видения. О, эти фигуры! Страшная тень Петра верхним дуновением прошла над ним. То был прадед, великий и несвергаемый. Что он значил перед ним, ничтожный гатчинец! Придавленное августейшим каблуком самолюбие вырывалось из-под него, негодуя и гневаясь. Постоянным его спутником выступало тщеславие, напоминающее о себе множеством унижений, которые персонифицировались в гнусном лике одноглазого фаворита. Но превыше всего был страх. Он бил наотмашь, сгибая волю, затмевая рассудок.
Ни последние рабы, ни первейшие особы империи не были защищены от него, всевластного и всепроникающего. Фигуры фейерверка, принимавшие вид кругов, овалов, квадратов, вдруг собрались в параллелограмм, а тот своеочередно в сутулую долговязость царевича Алексея.
Куда только, несчастный, не пытался удрать, где не хотел спрятаться.
Вплоть до Неаполя досягнул. Все зря! Властная рука самодержца вытащила его из заморского убежища и бросила на пытку и плаху в родных пределах. Сами венценосцы не были избавлены не токмо от страха — от ужаса! Что чувствовал бедный Иоанн Антонович под направленной в сердце шпагой в шлиссельбургском каземате?
А собственный отец его Петр III под безжалостными пальцами душителей? Нет, не будет при надобности считаться с нелюбимым отпрыском Екатерина Алексеевна, злая и дурная мать, распутная и жестокая повелительница.
Фейерверк догорел. Размятелев знал, что подобные приступы длятся много коли полчаса. Правда, в оные полчаса таких чудес можно было насмотреться, что не приведи бог. Цесаревич снова оказался в креслах, снова доступный увещаниям и суждениям.