«Элленора, — писал я ей однажды, — вы не ведаете, как жестоко я страдаю. Возле вас, вдали от вас — я равно несчастен. В те часы, когда мы разлучены, я брожу без цели, согбенный под бременем существования, ставшего непереносимым для меня. Общество докучает мне, одиночество гнетет меня. Равнодушные, которые наблюдают за мной, не ведая, чем я поглощен, глядят на меня с любопытством, чуждым участия, с удивлением, чуждым жалости; эти люди, осмеливающиеся говорить мне не о вас, вселяют в мою душу смертельную тоску. Я бегу от них; но, уединясь, я тщетно пытаюсь вздохнуть полной грудью. Я бросаюсь на землю, которая должна была бы разверзнуться, чтобы навек поглотить меня; я склоняю голову на холодный камень в надежде умерить лихорадку, сжигающую меня. Я бреду на пригорок, с которого виден ваш дом; я подолгу стою, неотрывно глядя на эту обитель, где никогда не суждено мне жить с вами вместе. О! Если бы я ранее встретил вас, вы могли быть моею! Я заключил бы в свои объятия единственное существо, которое природа создала для моего сердца, для этого сердца, столько перестрадавшего, потому что оно искало вас — и нашло слишком поздно! Когда наконец эти порывы беспамятства проходят и наступает час желанного свидания с вами — я трепещу, вступая на дорогу, ведущую к вашему дому. Меня страшит мысль, что те, кого я встречу в пути, могут угадать сокрытые во мне чувства; я останавливаюсь; я замедляю шаг — я отдаляю минуту счастья, того счастья, которое, мнится мне, вот-вот ускользнет от меня; счастья неполного и тревожного, против которого, быть может, непрестанно злоумышляют гибельные события, ревнивые взгляды, тиранические причуды и ваша собственная воля! Когда я переступаю порог вашей двери, когда я приоткрываю ее, меня обуревает иного рода страх: я иду, словно преступник, я прошу пощады у всех предметов, попадающихся мне на глаза, словно все они враждебны мне, словно все они завидуют тому мимолетному блаженству, которое мне еще только предстоит вкусить. Малейшее колебание воздуха пугает меня, малейший шорох приводит в ужас; шум собственных шагов заставляет меня отпрянуть. Находясь уже совсем близко от вас, я все еще опасаюсь, как бы неожиданное препятствие не встало между вами и мною. Наконец — я вижу вас, вижу вас и перевожу дух, смотрю на вас и останавливаюсь, словно беглец, достигший благодатной земли, прикосновение к которой должно спасти его от смерти. И тут, когда я всем своим существом рвусь к вам, когда я так жажду найти отдохновение от стольких терзаний, склонить голову вам на колени, дать волю слезам, — и тут я должен ценою крайнего напряжения смирять себя, должен и возле вас жить жизнью, непосильной для меня: ни минуты сердечных излияний! Ни минуты задушевного общения! Ваши взгляды зорко следят за мной. Вы смущены, почти что оскорблены моим волнением. Какое-то непостижимое стеснение заменило те сладостные часы, когда вы по крайней мере признавались мне в своей любви. Время летит, новые светские обязанности призывают вас — вы никогда не забываете о них; вы никогда не отдаляете мгновения, когда мне положено уйти. Являются посторонние, мне уже нельзя более глядеть на вас; я чувствую, что должен поскорее скрыться из виду, чтобы снять с себя подозрения, которыми я окружен. Я расстаюсь с вами еще более взволнованный, более истерзанный, более безрассудный, чем прежде; я расстаюсь с вами, меня снова объемлет ужасающее одиночество, и я задыхаюсь в нем, не находя ни единого существа, которое меня бы поддержало, с кем я мог бы на минуту забыться».
Элленора никогда еще не была так любима. Граф П. питал к ней искреннейшую привязанность, был весьма признателен ей за ее преданность, глубоко уважал ее душевные качества; но в его обращении с ней всегда был оттенок превосходства над женщиной, отдавшейся ему, не будучи его женой. По общему мнению, он мог заключить более достойный союз; он не говорил ей этого, может быть и сам себе в этом не признавался; но то, о чем умалчивают, однако же существует, а все, что существует, угадывается. До того времени Элленора ничего не ведала о том страстном чувстве, о том слиянии другого бытия с ее собственным, самыми непреложными доказательствами которых были и моя ярость, и моя несправедливость, и мои ей упреки. Упорство Элленоры распалило все мои чувствования, все помыслы; вновь и вновь неистовство, внушавшее ей ужас, сменялось покорностью, нежностью, благоговением, близким к идолопоклонству. В моих глазах она была небесным созданием. Безмерно любя, я преклонялся перед ней, и эта любовь была тем более пленительна для Элленоры, что она постоянно боялась быть униженной пренебрежительным к ней отношением. Наконец она отдалась мне.