Сюжет, без всякого сомнения, восходит к не раз помянутой у нас седьмой книге «Государства» Платона[503]
, где человеческое бытие сравнивается с пещерой, в которой томятся узники. По словам Сократа, ониживут в ней с детства, скованные по ногам и по шее, так, чтобы, пребывая здесь, могли видеть только то, что находится пред ними, а поворачивать голову вокруг, от уз, не могли. <…>
Устремить душу ввысь, к сиянию истины, сумел бы лишь тот из них, кого бы «развязали, вдруг принудили встать, поворачивать шею, ходить и смотреть на свет». И далее:
Как глазу нельзя было повернуться от темного к светлому, не повертываясь всем телом, так и душе невозможно, <…> пока она не сделается способною вознестись созерцанием к сущему и к сиянию сущего, а это мы называем благом.
Совершенно по-другому, однако, воспринимают эти метафизические порывы остальные обитатели пещеры, которым созерцатель-философ «представляется очень смешным»[504]
. У Заболоцкого их обывательскую насмешливость означил резонер-медведь:В его скептических тирадах появляется и сам образ пещеры – поданной как берлога:
Ни эти возражения, ни глумление зверей не смутили отважного волка, сумевшего все же «вывернуть себе шею» и устремить взоры к горней истине. Стремление души ввысь, воспетое Платоном, воплощается у Заболоцкого в смертельном прыжке-полете героя, взмывающего в небеса и погибающего при падении на землю. Но его жертвенный опыт преобразует жизнь всех прочих волков, причастившихся просвещению и науке.
Воспоминания Андрея Белого о Штейнере
Актуальный контекст
В замечательном предисловии к переписке Белого с Иваном-Разумником Лавров и Мальмстад разделяют творчество писателя (после его благополучного кавказского вояжа 1927 года) на две стабильные «ипостаси»: цензурную и неподцензурную. Первая
зачастую включает в себя казуистические пассажи с использованием современной «марксистской» фразеологии, изощренные попытки интерпретировать то или иное явление в приемлемом для советской идеологической системе ракурсе[505]
.Не оспаривая этой трактовки, я хотел бы внести в нее некоторые дополнения. Что касается риторики мессианства, столь облюбованной и марксистами, и Белым, то все же наиболее общим, хотя и отдаленным ее субстратом оставался, естественно, Новый Завет. Долго удерживала декоративно-евангельскую окраску и советская пропаганда, которая при всем своем яростном атеизме не слишком камуфлировала сакральные истоки своего пафоса, – так что Троцкий, например, вряд ли побил рекорды коммунистического комизма, когда в статье о покойном Плеханове объявил его «первым русским крестоносцем марксизма». Христианские, да и другие религиозные реминисценции истово эксплуатировались, конечно, и творцами ленинского культа.