Буквально за несколько дней до смерти Штейнера он попытается наконец приподняться из той могилы, куда вогнал его Троцкий. Первый, пока еще пробный, переезд в Кучино провиденциально пришелся на благовещенское и предпасхальное время (каким датирована будет и сама кончина антропософского лидера) – с 24 марта до 17 апреля 1925 года (православная Пасха праздновалась тогда 19-го, католическая – 12 апреля). С августа он с К. Н. Васильевой уже надолго обосновался в Кучине – которое, согласно ПЯСС, станет для него местом «всяческого выздоровления» (с. 484)[523]
. Здесь начнется, как известно, новая и чрезвычайно плодотворная фаза его творчества, охватившая всю вторую половину десятилетия. По свидетельству его вдовы, в рождественском январе 1926-го кучинский дневник выливается в работу над «Историей становления самосознающей души»[524].Еще через год, весной 1927-го, в письме к Вс. Мейерхольду Белый вернется было к своей заупокойной лексике: «Так, как поступили со мной, хуже расстрела: живого, полного энергии человека заживо закопали», – однако закончит во здравие, наперекор уверениям Троцкого, что «ни в каком духе он не воскреснет». Говоря о себе в третьем лице, писатель с торжеством восклицает: «Но он, из своего гроба, создал себе новое воскресение; он вышел из социального гроба в отшельничество, уселся за книги, за мысли»[525]
. Тем знаменательней, что под его экзальтированной исповедью – ПЯСС, написанной в 1928 году, проставлена будет датаОшеломленный кончиной антропософского наставника, он сразу после нее, в пасхальном апреле 1925 года, начал знакомить московских друзей со своими размышлениями о покойном. Продолжив в Кучине работу над «Москвой», где автор закодирует антропософские темы (Спивак, 2006: 227), он с 1926-го одновременно засядет и за стилистически довольно рыхлые ВШ. Вообще же к концу десятилетия опыт самовоскрешения разрешится у него целой серией книг – как заведомо не предназначенных для публикации, так и рассчитанных на нее. Конечно, и те и другие писались все же с учетом тотальной советской цензуры и пытливой любознательности ОГПУ – но, вопреки арестам и прочим угнетающим обстоятельствам, Белый-мемуарист сохраняет немалое мужество и достоинство, поддержанные верой в свое назначение.
Само переселение в Кучино, а равно свою реакцию и на собственные мытарства, и на смерть Штейнера он задним числом преподносит в панихидно-катартической метафорике Маяковского (взятой тем, правда, у Платона): «Я себя под Лениным чищу, чтобы плыть в революцию дальше…» В ПЯСС (с. 484) Белый напишет: «С 1925 года [я] переселился в Кучино прочистить свою душу, заштампованную, как паспортная книжка». Ближайшим ориентиром для ВШ, помимо христологических реминисценций, стал именно культ Ленина, броские приметы которого вобрал в себя образ Штейнера в беловском показе. Но к этому синтетическому рисунку примешивается и духовный автопортрет мемуариста.
Покойного Штейнера он называет «деятелем-практиком» – конечно, с оглядкой на Лениниану. Ведь то же обозначение – например, «великий практик» у Маяковского – употребительный тогда титул Ленина, обычно предшествовавший или сопутствовавший его восхвалению как теоретика революции. Вполне, впрочем, обоснованно Белый адаптирует эту прагматическую миссию и к своему герою, тем самым соотнося его образ с большевистским тотемом[526]
. Набор перекличек неуклонно растет. Так, «Генеральный секретарь Германии» тоже размышлял «о внутренней структуреТут прежде всего выступает
Антропософский вождь впечатляюще совпадает здесь с Лениным в подаче Маяковского, который в своей поэме восславил, помимо прочего, его организаторский талант в деле создания партии: «Вчера – четыре, сегодня – четыреста <…> И эти четыреста
Эволюционируя, официальные плачи по Ленину видоизменяли, однако, иконографию вождя, по возможности придавая ей индивидуальное выражение – насколько его допускали неавантажная фактура самого объекта и реликтовый пафос безличной социальности, ранее владевший коммунизмом[527]
. В 1925-м один из глашатаев новой, персонализированной Ленинианы Орест Цехновицер уже констатировал, что если раньше «личное, человечное, бытовое отметалось в вырисовке Ленина и оставался лишь образ сурового вождя, – кормчего, рулевого», то «потом в ярких набросках близких (не писателей) мы смогли наметить подлинный облик Ильичов»[528].