Ничего не объясняя, только что законченный пейзаж художник подарил бывшему хозяину изображенного, уже не существующего дома.
Старик отвел холст подальше от глаз, руки его задрожали сильней.
Решив заночевать у моря, чтобы завтра вернуться в бухту по берегу, мы поспешили отправиться в путь.
Распрощавшись, быстрым ходом заложили петлю вокруг розовых дебрей и вышли на террасы. Влажное солнце, плавя контуры ландшафта, заливая впадины, сгущая тени, — обернулось и лизнуло мне шею, затылок.
Я оглянулся. Взмахивая руками и приседая, старик топтал ногами картину. Наконец, разломав подрамник, разодрал холст. От рывка он упал.
Мы сбежали вниз.
— Что ж ты творишь, отец? — набросился художник.
Я скинул с сплеча этюдник. Дед ничего не соображал. Лицо было искажено бесслезным плачем. Изо рта лились слюни.
Мы попытались поднять старика, подвести к тропе, но у него отнялись ноги.
Пришлось заночевать. Распаковались. Разожгли костер.
Художник положил холст на угли. Краски в непросохших местах зашлись зеленоватыми всполохами.
Старик бессмысленно смотрел в огонь. Выцветшие глаза мутно отражали пламя. Он ровно прильнул к земле, подложил под голову ладони. Художник набросил на него спальник.
Я лежал навзничь, опускаясь потихоньку в звездное небо.
Запах роз тек над моим лицом. Я вспомнил, как в детстве не любил розовое, вечно засахаренное варенье. Засыпая, я увидел свою бабушку. Она стояла перед нашим домом, на Апшероне, в саду, среди кустов роз и, покачиваясь, обнимала сияние медного таза, в который щепотью широко бросала слегка увядшие лепестки хоросанского сорта.
Ночью, сквозь сон, я вдруг услышал запах старика — запах хлеба и мышей.
Утром мы не смогли его разбудить.
В начале кипарисовой аллеи, в стороне, я отыскал могилу с железным крестом, выкрашенным белой масляной краской. Рядом увидел яму, неглубокую, по колено. Крест обновляли недавно. На земле и растениях виднелась россыпь белых брызг. На стальной приваренной пластине была выцарапана надпись, без чисел: «Аня Голиновская».
Сначала я злился на художника, но потом утих, заметив, что, хоть он и кипел досадой, но и у него стояли в горле слезы.
Мы подтащили старика под кипарисы. Я сходил за лопатой. Стали копать, меняясь. Земля была сплошь каменистая. Лопата звенела. Нужен был заступ.
Я исследовал развалины дома, ничего полезного не обнаружил, вернулся.
Солнце жарило, оглушительно гремели цикады. Художник стоял в яме на коленях, вызволяя из земли большой камень.
Наконец, откинувшись, весь мокрый, он сплюнул:
— Старый хрыч. Специально при нас помер. Будто караулил. Если б не мы, еще бы бегал.
Огромная синяя муха страшно летала над соломенной шапкой, накрывавшей лицо старика, садилась, ползла по подбородку к углу раскрытого рта, скрывалась в нем — и выползала обратно; взлетала и садилась, блестя и отливая, на запястье; снова взлетала.
Я представлял себе, как сейчас нас кто-нибудь видит издали, как бежит, задыхаясь и оглядываясь, в поселок, доносит милиции о гробокопателях, — и у меня всплывало перед глазами сосредоточенное лицо следователя.
Художник копал исступленно, словно настоящий убийца старика.
Наконец, он сломал черенок лопаты.
До сумерек мы подкапывали, расшатывали и вытаскивали камни.
Мы похоронили старика рядом с женой.
Я срезал охапку роз. Оплел травой два пучка. Связал из цветов крест и укрепил камнями.
Всю ночь шли и на рассвете выкупались в море.
В первых числах августа, распродав всех дельфиньих «водолазов» вьетнамцам, высыпавшим из дельфинария, я сложил этюдник, служивший лотком, подсчитал выручку и поднял голову.
Передо мной стояла Зинаида Андреевна.
Я видел ее на биостанции и раньше, но ни разу она не выдала, что знакома со мной.
Сейчас она напористо улыбалась.
— Как дела, ловкач? Все деньги заработал? — ее лицо изуродовала ненависть.
Я отвернулся.
В нижней левой четверти я слышал, как она дышит, как шуршит ее блузка.
— Ты доалтынничался. Чтоб я не видела тебя здесь больше, тварь, ты понял? — она пихнула ногой этюдник и зацокала по асфальту.
Ночью я ушел из бухты. Прокрался к Полковнику на стоянку, положил под камушек записку и деньги за последних «водолазов», спрятал в тайник этюдник с нераспроданными «черепками» и отвалил в Козы.
В сухую погоду, даже в безлунную ночь, тропа светлее, чем земля, как Млечный путь светлее неба.
Заночевал я у самого моря, на плоском уступе над урезом зимних штормов. Спал глубоко, но почуял, как теплый туман с моря укутал и рассеялся, не успев увлажнить одежду.
И тут мне приснилось ее лицо, каким я видел его последний раз.
Лик, некогда полный ласки, нежной страсти, участия и — что самое невыносимое, что я не мог себе позволить представить даже на миг — гримасы любовного безумья, — вот этот родной лик теперь сковывала непроницаемая маска смерти, хуже — маска божества, беспощадного, созданного ради одного — ради умерщвления.
Огромная боль ударила мне в пах и темя, пригвоздила — и я заерзал вокруг, распинаясь на двух точках, завился, но вдруг разразился рыданьями и скоро задремал с миром.