Сизиф надул щеки, собрался было разразиться каким-то мудрствованием. И махнул рукой, усмехнулся – баба, что сделаешь! Удалился неспешно, с достоинством, подкручивая бородку и бормоча, что последний год покоя нет от жены, кажется, убьет своими нравоучениями… Хотя какое убьет, когда нет смерти – ха!
Меропа удалилась по подземному переходу в сторону гинекея. Лапифы перестали притворяться дубами (чуть-чуть – и корни бы пустили!), потопали не спеша закрывать массивную дверь на засовы…
Убийца в цепях так и не пошевелился.
Дурак,
«Давай! – подбодрил Мом-насмешник из зеленого леса, где разлегся рыжим пузом кверху. – Удар по двери. Разорвать цепи. И отдать приказ подданному, который навеки будет обязан тебе за освобождение. Интересно, как это – когда друзья становятся слугами?!»
Я повернулся к двери спиной. Затерялся в извилистых подземных переходах: оказывается, тут и снизу лабиринт, хотя, конечно, не чета моим подземельям.
Я не знаю, как это: когда друзья становятся слугами.
Не желаю знать.
Меропа молилась. Взывала в своей комнате к Афине – чтобы послала мудрости. К Афродите – чтобы уберегла ту, которая обезумела от любви к мужу.
Потом, после молчания, в виски толкнулось мое имя, воззвание ко мне – не от алтаря, без принесения жертвы, перед Меропой даже не было изваяния. Ей и не нужно было.
Дочь Атланта обращалась к сыну Крона.
Просьба, раскаленная страстью, отравленная отчаянием, иглой впилась в висок. Я остановился в коридоре (котором опять?), потряс головой.
Ты могла бы не захлебываться в рыданиях, дочь Атланта. Мне теперь незачем испепелять города и дворцы: война в прошлом, а поверхность – не моя вотчина. Я даже пощажу тебя – за то, что ты помнишь… вспомнила.
Вспомнила имя единственного, кто был дружен с Танатом Жестокосердным.
Может, в твоей памяти даже жив тот день, когда вы с подругами на празднике у Офриса обматывали ленточками дракона?
Мимо пробежала какая-то женщина – судя по богатому хитону, не из прислуги.
И судя по слепым от слез глазам – совершенно не соображающая, что покинула женскую половину.
Исчезла из поля моего зрения – на подгибающихся ногах, едва ли понимающая, куда идет. А может, понимающая. Жертвы приносить, куда еще можно идти с такими именами.
«Сын мой,
И те же незрячие от горя глаза.
Порыв был бессмысленным, но я последовал ему и завернул туда, откуда выбежала женщина. Там слышались тихие перешептывания служанок и еще плач – детский и старушечий.
Седая старуха – нянька или кормилица – приглушенно взвыла в подол собственного пеплоса.
И все боязливо оглядывались на приоткрытую дверь в соседний покой – второй Танат у них там, что ли, висит закованный?
Не Танат, но смерть.
Распухшее тельце вытянулось на одеяльце, и благовония не могли скрыть тяжкого запаха разложения, которое обычно сопутствует заражению ран. Девочка умирала мучительно – в гниющем коконе собственной плоти, и губы уже были синими, как у покойника…
Улыбающиеся губы.
Глаза – живые, хоть и затуманенные болью.
И сиплая песенка сорванным и уже совсем недетским голосом:
Может, слышала от кого-нибудь – в прежние времена.
Теперь я понял, почему ее оставили одну. Если уж Аиду Безжалостному стало зябко при виде этой картины…
«Макария,
Она говорила связно, иногда прерываясь, только чтобы глотнуть воздуха – это странное создание. Чаша, наполненная даром, который приняли за безумие.
Макария.
- А мамка взывала к Аполлону,
Распухшие сине-багровые пальцы правой руки сложили ножницы: чик-чик. Отрезали невидимую нить.