– Мейзи, пойдём со мной, и я покажу тебе, как велик мир. Работа всё одно, что хлеб насущный – это ясно само собой. Но постарайся понять, ради чего ты работаешь. Я знаю райские уголки, куда мог бы тебя взять, – хотя бы маленький архипелаг южнее экватора. Плывёшь туда по штормовым волнам много недель, и океанская глубь черна, а ты, словно вперёдсмотрящий, глядишь вдаль изо дня в день, и, когда видишь, как восходит солнце, становится страшно – так пустынен океан.
– Но кому же все-таки становится страшно – тебе или солнцу?
– Солнцу, само собой. А в океанской пучине раздаётся гул, и с небес тоже доносятся какие-то звуки. На острове растут орхидеи, которые смотрят на тебя так выразительно, разве только сказать ничего не умеют. Там, с высоты трехсот футов, обрушивается водопад, и прозрачно-зеленые его струи увенчаны кружевной серебристой пеной; в скалах роятся миллионы диких пчёл; и с пальм, глухо ударяясь оземь, падают крупные кокосовые орехи; и ты приказываешь служанке с кожей цвета слоновой кости подвесить меж дерев длинный жёлтый гамак, украшенный, словно спелый маис, пышными кистями, и ложишься в него, и слушаешь, как жужжат пчелы и шумит водопад, и засыпаешь под этот шум…
Это показалось красивым, хотя так, конечно, не бывает (после наглого вранья херсонесской гадалки Ахматова научилась более трезво смотреть на подобные жизненные возможности). Что же касается Гумилёва, то Ахматова вскоре с удивлением обнаружила в себе некоторую зависимость от их встреч и литературных бесед. Следовало признать, что только с ним можно было теперь так же долго и увлечённо беседовать о книгах и стихах, как она уже привыкла летом в Одессе беседовать с Фёдоровым и его гостями. Правда, в отличие от Фёдорова, Гумилёв не рассыпался в комплиментах, не клялся поминутно в вечной любви и, чинно шагая рядом по аллеям Екатерининского парка, не обнаруживал ровно никаких признаков страсти – лишь в загадочно-неправильных чертах иконописного лица, мелькало иногда что-то лукавое, азиатское.
Наступал вечер. Позади остались Адмиралтейство и Турецкие бани, в которых никогда не мылись ни турки, ни русские; где-то вдали, за деревьями, вдоль Парковой улицы сияли электрические фонари. Башня чернела перед ними, заслоняя громадой своих живописно обрушенных стен и земляного вала матово-синее чистое осеннее небо:
– Похоже на дворец великанов…
Через циклопическую арку бредового создания Фельтена[206]
они проникли в узкий коридор, из которого винтообразный пандус вёл на верхнюю площадку. Весь парк был теперь перед ними; за стрельчатыми арками павильона поднималась дубовая роща, скрывавшая Орловские ворота, а прямо внизу, на дне обрыва, брыкался игрушечный рыжий кирасирский конь, которого умело усмирял крохотный седок:На Широкой Ахматова кротко выслушала всё, что Андрей Антонович думал о её «декадентских прогулках». В последнее время, появляясь в Царском Селе, отец семейства общался с домашними исключительно громогласно, срываясь поминутно на крики и ругань. Однако главным возмутителем спокойствия в семье Горенко этой осенью была, всё-таки, не Ахматова, а старшая сестра Инна. Былая смиренница, получив вместе с серебряной медалью Мариинской гимназии аттестат зрелости, вдруг взбунтовалась, твёрдо заявив родителям о своём непреклонном решении немедленно сочетаться узами законного брака с Сергеем Владимировичем фон Штейном.