Я – чайка… Нет, не то. О чем я? Да… Тургенев… “И да поможет Господь всем бесприютным скитальцам…” Ничего… Ничего, мне легче от этого… Я уже два года не плакала… <…> Жила я радостно, по-детски – проснёшься утром и запоёшь; любила вас, мечтала о славе, а теперь? Завтра рано утром ехать в Елец в третьем классе… с мужиками, а в Ельце образованные купцы будут приставать с любезностями. Груба жизнь!
Впрочем, в Одессе Ахматова, конечно, не подозревала о возможности такого развития событий. Пятнадцатилетняя, она возвышенно переживала смерть Чехова в кругу его друзей и соратников по святому литературному ремеслу. Это был чудный мир, и Ахматовой было теперь совершенно ясно, что жребий людей различен, что одни едва влачат своё скучное, незаметное существование, все похожие друг на друга, все несчастные; другим же выпала на долю жизнь интересная, светлая, полная значения. Лучший из этих замечательных людей был теперь её наставником и тайным поклонником, встреч с которым она с восторгом и страхом ожидала – когда становилось красным небо и уже начинала восходить луна…
IV
Вернувшись в Царское Село, Ахматова лишь внешней оболочкою своей обреталась в облике гимназистки шестого класса Мариинской гимназии; дух её витал теперь высоко от земных низин. Тайное предназначение, скрытое в жизни предшествующие годы, прояснилось теперь окончательно, стало светлее солнца, и Ахматовой оставалось лишь искренно жалеть смешных человеков, пытающихся поучать, наставлять и даже стращать гимназическим кондуитом – ту, которая одна только и являлась их грядущим счастьем и первой надеждой. Они явно не ведали, что творили. В силе и славе, уже почти снизошедших на избранницу, можно было и не замечать бессмысленного щебетания их, земнородных, вовсе:
«Я маму просила не делать три вещи: “Не говори, что мне 15 лет, что я лунатичка и что я пишу стихи”, – вспоминала Ахматова осенние месяцы 1904 года. – Мама всё-таки говорила. Я её упрашивала. “Ведь я тебя так просила не говорить мне этого!”». Однако не только Инна Эразмовна, но и прочие царскосёлы, слушая теперь Ахматову, как сговорившись, начинали вдруг – прямо и за глаза – сокрушённо рассуждать о том же: о юных летах, лунатизме и всяких странностях. Была, впрочем, Тюльпанова, покорно поглощавшая все ахматовские монологи. Они вновь бродили вдвоём, пристрастившись к глухим, неизведанным закоулкам бесконечных царскосельских и павловских парков. На границе Большой Звезды с тярлевскими рощами тропинка, заведя подруг в заболоченную безлюдную лощинку, потерялась в вянущей осенней траве, и Ахматова, подоткнув юбки, шагнула в холодный ручей. Она уже перешла его, как сверху, с аллеи раздался неподражаемый бас:
– А если Вы простудитесь, барышня?
Это был регент дома Романовых («правитель государства»), президент императорской Академии художеств и Главнокомандующий войсками гвардии и Петербургского военного округа великий князь Владимир Александрович, совершающий пешком утреннюю прогулку. Кумир гимназисток в молодые годы, сейчас он был величественным стариком, однако сохранил знаменитый голос, по воспоминаниям современников, «доносившийся до самых отдалённых комнат клубов, которые он посещал». Пришлось приседать в поклоне: промокшей Ахматовой – на одном берегу, Тюльпановой – на другом. Все участники пустяковой пасторальки были, почему-то, очень довольны:
Посмотришь на русского человека острым глазком… Посмотрит он на тебя острым глазком… И всё понятно. И не надо никаких слов. Вот чего нельзя с иностранцем….