Наника Змунчилла, смуглая брюнетка, с приятной улыбкой и большими кольцами в ушах, была художницей, входила в дружеское окружение Александры (Ади) Григорович-Экстер, державшей вместе с мужем, известным киевским юристом и меценатом Н. Е. Экстером, домашний эстетический салон. Будущее Александры Александровны оказалось фееричным, включая славу одной из главных застрельщиц кубо-футуризма, вдохновительницы уличных вакханалий революционных лет и соратницы неистового режиссера Таирова, отвергавшего все границы допустимого в театральном зрелище. В 1906 году до голых акций под лозунгом «Долой стыд!» и живописной раскраски актрис, щеголявших в костюме Евы, разумеется, ещё не доходило. Однако «левая» богемная вольность в салоне на Фундуклеевской улице ощущалась и тогда. Для всех чудаков, бунтарей и мечтателей, которых беспокойная судьба заносила в Киев, это была и трибуна, и галерея, и театральные подмостки, а часто и убежище от докучливых обстоятельств быта, претензий общества или строгостей российского государства. Вряд ли в приюте подруги Ади Экстер на Меринговской нравы были строже. К тому же весь жизненный уклад подобных художественных мастерских естественно тяготел к особому общинному братству, особо привечая неприхотливых гостей, склонных проводить в мечтах и беседах ночи напролёт. Легко потому представить, что и Ахматова, однажды загостившись у занятной кузины, так и прибилась затем к странноприимной обители. Разумеется, для гимназистки-выпускницы одной из лучших городских гимназий это было сверх всяких правил. Но Вакары, вкусившие забот с бедной родственницей, деликатно закрыли глаза. А Наника, усвоив приёмы богемы, отнеслась к Ахматовой как к симпатичной приблудной собачке: живёт себе и живёт!
В отличие от распорядка в доме Вакаров, заведённого для всех обитателей раз и навсегда с неумолимостью часового механизма, у Наники Змунчиллы торжествовала анархическая свобода. Предоставив кузине кров и возможность столоваться (чем Бог послал), Мария Александровна препоручила остальное естественному ходу событий, нисколько не обременяя младшую компаньонку ни надзором, ни даже присутствием. «Кузина моя, – жаловалась Ахматова, – уехала в имение, прислугу отпустили, и когда я вчера упала в обморок на ковёр, никого не было в целой квартире. Я сама не могла раздеться, а на обоях чудились страшные лица». Её невроз теперь развивался беспрепятственно, и с наступлением зимы с сердцем стало «совсем скверно, и только оно заболит, левая рука совсем отнимается». И всё же, в её тогдашнем положении, неприметное существование в богемном пристанище на Меринговской было, возможно, лучшим выходом.
В Фундуклеевской гимназии со всеми своими болезнями она появлялась редко, вызывая всеобщее любопытство обличием и поведением совершенной «белой вороны». «Даже в мелочах Горенко отличалась от нас, – вспоминает одноклассница. – Все мы, гимназистки, носили одинаковую форму – коричневое платье и чёрный передник определённого фасона. У всех слева на широкой грудке передника вышито стандартного размера красными крестиками обозначение класса и отделения. Но у Горенко материал какой-то особенный, мягкий, приятного шоколадного цвета. И сидит платье на ней как влитое, и на локтях у неё нет заплаток. А безобразие форменной шляпки-“пирожка” на ней незаметно». На уроках «столичная штучка» вела себя непонятно, отпуская вдруг реплики «как во сне», не вставая, «не то ленивым, не то монотонным голосом». Однако странные репризы звучали всегда уместно, обнаруживая незаурядные познания (вновь спасибо Мише Масарскому!), и потому её постоянная больная прострация принималась простодушными киевлянками за особо изысканный подход, сразу выдающий насельницу волшебной и далёкой Северной Пальмиры. Что же касается самой Ахматовой, то она вряд ли могла по достоинству оценить новую гимназию, равно как и приветливую любезность, встречавшую её в школьных классах. Мысли постоянно возвращались к летним дням, заставляя вновь и вновь переживать минувшие кошмары.
Из затеянной ею переписки с Сергеем фон Штейном можно понять, что в июле, на царскосельских похоронах сестры Инны, произошла некая «глупая история», в которой Ахматова горько винилась теперь перед своим корреспондентом. Очевидно также, что пресловутая